Князь ходил по комнате, делая руками жесты если не театральные, то, во всяком случае, какие приличествуют оратору в собрании, а не мужу и отцу семейства в собственном доме.
— Я и на твои выходки во многом глаза закрываю, — спокойно сказала княгиня Вера, морща маленький носик. Она вдевала шёлковую нитку в иголку. — Это я — ангел кротости, хоть старовата для роли такой: крылья повытрепались в заботах... Я ангел, а вас обоих бес под ребро толкает то и дело. Ты слишком рано начал жизнь семейную, он слишком поздно начнёт, и то и то — плохо. Да ведь когда-то надо же, князь.
— Зачем? — Вяземский повернулся резко, показывая и фигурой, и вскинутыми руками, и больше всего лицом — удивление. — Зачем, объясни мне внятно. Дело кончено, так хоть бы знать, какой в нём смысл.
— Каждый раз повторяю тебе: в семье смысла не ищи, кроме самой семьи. Дети, внуки, любовь, своё государство со своей защитой от... — она остановилась, прислушиваясь, отложив вышивание, — от вьюги, к примеру...
— Да ты, мой друг, точно ли вьюгу слушала? — Князь присел перед нею на корточки, так что теперь заглядывал снизу вверх в милое, сильно постаревшее лицо. — Ну, признайся, вьюгу ли?
— Вьюгу.
— А я чаю: как Павел дышит, как Мари во сне заговаривается, и через десять комнат до тебя дойдёт.
— И до тебя. И до него, как свои пойдут.
— Вот этого и не надобно. Это отнимет у России поэта.
— Тебя же не увело от твоих трудов.
— Именно что — трудов. Я ему не ровня, это первое. А второе, худо-бедно кормимся с родовых своих и по красненькой не занимаем. Ещё и детишкам знаем, что оставить, были бы живы и благополучны. А он? Деревенька на Парнасе сегодня кормит, а завтра государь Николай Павлович косо посмотрит, что ж — с молодой женой по куски идти?
— И без жены худо по куски. Авось жена придержит от мальчишества. Тридцать второй мальчику пошёл.
— Мальчишество... — Вяземский вскочил, ходил по комнате, а бубнил себе под нос, рук, сжатых на груди, не разнимая: — Мальчишество! Нашла, чем припечь. Что же надо сотворить, объясни ты мне, чтоб барыни наши и ты с ними заявили: вот речи не мальчика, но мужа? В службу пойти? К министру в зятья? Или ещё какую шутку удрать? Да знаешь ли ты, мать моя, что и в двадцать он зелёным не был? Недаром покойник Александр Павлович его своими милостями чуть в Сибирь не загнал...
— Ну а не мальчик, так тем более хорошо будет женатому на любимой да на красавице... Или завидуешь, а, князь?
Вяземский повернул голову резко, будто услышал слово удивительное.
— Я? Чему бы, кажется?
— Тому, что — красавица...
— Красавица — точно. Но тут как получается? Если уж жениться первому романтическому поэту России, то на ком же? На первой романтической красавице.
И действительно — на зависть! Только удивляюсь: почему отдают? Могли бы и подождать кого побогаче...
— А и не так уж глупо за Пушкина дочь отдать. Он перебесился, а отроду человек надёжный...
— Уж как бесился, кому, если не тебе, знать...
Намёк был на Одессу, на любовь давнюю к Элизе Воронцовой. На те утешения, за какими Пушкин прибегал к Вере Фёдоровне. В буквальном смысле слова прибегал, забыв перчатки и шляпу на даче, где узнал: снова гонят его; высылают в Михайловское... В пыли, чуть не в слезах, сюртук с оторванной пуговицей, и такая боль, что лицо стало совершенно серое. Подобного серого, сведённого горем лица Вера Фёдоровна больше никогда в жизни ни у кого не видела...
Оно то как бы вспухало у неё на глазах, то покрывалось неожиданными морщинами, оно дрожало, билось каждой жилочкой, просило объяснить: как же можно? Как же будет с его любовью теперь, когда его оторвут, отстранят, лишат всего, чем жил эти месяцы?
Вера Фёдоровна отвела взгляд от крупно шагающего по голубому ковру мужа, уткнулась в вышивание. Однако иголка её оставалась неподвижной.