Другое письмо из Берлина от Сабурова, в ответ на мое письмо, в котором я объяснял ему, почему все упреки князя Бисмарка за дислокацию нашей кавалерии в пограничной с Пруссией полосе нельзя принимать иначе, чем придуманный им предлог к ссоре. Сабуров, признавая вполне верность моих объяснений и, по-видимому, поняв всю неосновательность этих упреков германского канцлера, продолжает, однако же, убеждать меня, что из-за этого пустого предлога могут незаметно для нас родиться серьезные поводы к разрыву.
Хотя в первых разговорах с Сабуровым князь Бисмарк не возобновлял вопроса о нашей кавалерии и даже запретил Швейницу поднимать этот вопрос в Петербурге, однако же Сабуров сам возвратился к нему, желая своими объяснениями окончательно устранить всякое сомнение германского канцлера. Несмотря на то, у Бисмарка, по замечанию Сабурова, не искореняется запавшая злоба. Он видит в расположении нашей кавалерии не столько серьезную опасность для Германии, сколько угрозу с нашей стороны, недоверие к соседу и приписывает эту враждебную, по его мнению, меру, конечно, не самому государю нашему, а тем близким к нему личностям, которым в Германии приписывают неизлечимую германофобию. Личность эта, конечно, русский военный министр. Не знаю, кому я обязан такой репутацией; но что бы я ни делал, уже не выбьешь из головы каждого немца убеждение, что я главный враг Германии и виновник охлаждения между двумя родственными императорами. Вот слова Сабурова: «Бисмарк вас не любит; он считает вас своим настоящим соперником. Он отуманен самыми ложными о вас сведениями, которые я стараюсь и буду продолжать стараться рассеять…» и т. д.
Моему же влиянию приписывает он попытки сближения России с Францией: несмотря на все опровержения, Бисмарк продолжает уверять, что из достоверных источников ему известно, будто генерал Обручев, в бытность свою прошлой осенью во Франции, имел поручение («хотя не от самого правительства») завязать связи с французским правительством,
Сегодня я взял с собою к докладу письма Сабурова и Тугенгольда, а также полученные из Иркутска и Омска телеграммы. Но прежде чем я доложил их государю, приглашен был Гирс, который прочел полученные им от Сабурова более обстоятельные сведения о происходивших у него беседах с Бисмарком. Сабуров нашел в последнем гораздо меньшее желание войти с нами в тесное сближение, чем выказывал он за месяц перед сим. Бисмарк ссылался на встреченное им со стороны австро-венгерского министра (иностранных дел) барона Гаймерле нерасположение к сближению с нами. По уверению германского канцлера, было бы ему легче в прежнее время уладить дело с графом Андраши. Сабуров, как кажется, начинает опасаться неудачи начатых им переговоров, по крайней мере далеко не так верует, как прежде, в чистосердечие Бисмарка и даже пугает нас затаенными замыслами его вести дело к войне. Впрочем, во всей Европе также считают войну между нами и Германией неизбежною. Из-за чего – никто не скажет.
Доклад мой кончился довольно поздно; после того я присутствовал в Академии Генерального штаба при разборе стратегических задач, решаемых офицерами дополнительного курса; а затем в Медико-хирургической академии на пробной лекции доктора Чирьева по физиологии. Это один из немногих удавшихся стипендиатов баронета Вилье. Лекция его была весьма занимательна; масса слушателей, большею частью студентов, держала себя совершенно прилично. Вообще между учащейся молодежью замечается как бы успокоение; давно уже не было никаких скандалов.
18 марта. Вторник.
После доклада моего и доклада вместе с Гирсом зашел в Николаевскую залу Зимнего дворца, где выставлены для государя картины Верещагина, наделавшие столько шуму и возбудившие ожесточенные споры между поклонниками его таланта, большею частью ультра-реалистами, и противниками, признающими эти картины не воспроизведением сцен минувшей войны, а профанацией войны, злобною карикатурой того, что составляет гордость и святыню для народного чувства. Действительно, Верещагин, неоспоримо талантливый художник, имеет странную наклонность выбирать сюжеты для своих картин самые непривлекательные; изображать только неприглядную сторону жизни и, вдобавок, придавать своим картинам надписи в виде ядовитых эпиграмм с претензиями на [мизантропическое] остроумие. Так, например, изобразив на трех картинах часового, занесенного снегом и замерзающего, он над всеми этими изображениями пишет: «На Шипке всё спокойно». На картине, изображающей государя и свиту его под Плевной, в виду кровопролития, он надписывает: «Царские именины». Впрочем, эта надпись, красовавшаяся в Париже, здесь, конечно, исчезла.