27 ноября.
‹…›[314]. Свечин отказался: «…voici mon opinion, j’entends rester dans mon rôle et n’en pas changer comme Arlequin au spectacle… Deux jours après je fus nommé le matin senateur et le soir destituté»[315] – был назначен Пален, и Павел убит. А Англии он был неудобен, потому что он «irrité par I’Angleterre au sujet de l’île de Malte. Paul rappela soudainement ses armées, déchira les traités… et négociations dans lesquelles il se plut à étaler un chalereux enthousiasme»[316]. И был хладнокровно раздавлен. И мы еще думаем, что сами делаем свою историю. Те, которых теперь расстреливают, кому-то мешают для колонизации России. Это так же ясно, как простая гамма, и бесконечно стыдно слышать улюлюканье интеллигенции и Подлейшего Максима[317]. Я раскрыла вчера газету, и мне просто стало дурно[318], и я расплакалась. Больше не буду читать, так как я не верю ни одному слову. Мы слепые котята, quantité négligeable[319], а вокруг наших недр борются два мира – Европа и Америка, так мне кажется. Кто раньше захватит. И чтобы к моменту захвата ни одного1931
9 марта
. Мои разговоры с Аленой кончаются обыкновенно полным моим посрамлением. Я ей читала «Бориса Годунова». Полный восторг. За ужином она меня спрашивает: «Кто был во Франции, когда у нас был Борис Годунов?» Я запинаюсь, плохо вспоминаю. Алена: «Я думаю, что, вероятно, эти скверные короли Henri IV et Charles IX. А как приходится Henri IV – Генриху III?» Я: «Думаю, что двоюродным братом…»[320] – «Ну, мама, я совсем не могу с тобой разговаривать – ты ничего толком не знаешь!!» Только бы Бог дал ей здоровья. Мне нравится в ней то, что она во всяком вопросе смотрит в корень и желает все знать à fond[321]. Историю она любит, и все ее интересует. Причем ей всегда хочется иметь понятие об общем состоянии всемирной истории. Ее постоянный вопрос: а что в это время было во Франции? А в Англии? И моих приблизительных знаний совершенно не хватает. Итак, я уже изучила историю Англии для нее. Вася же полная противоположность. Его вообще ничто не интересует. Ни история, ни литература, ни математика, он за все хватается, когда его кто-нибудь натолкнет, и тотчас же охладевает. Он пессимист и занят только собой, Алена жизнерадостна и интересуется всем. Странно это. Что-то будет из них? По-настоящему в нормальное время надо было бы Васю по окончании школы предоставить самому себе и дать ему самому выбиться на дорогу. А то он все еще считает себя ребенком: «Мальчику даже брюк не могут купить», «я сын композитора» и т. д. И все чего-то ему недоделали, чем-то он обижен. Тяжелый характер и совсем беспомощный. У него есть способности к рисованию бесспорные, но ни любви, ни увлечения, ни упорства нету. Ужасно меня беспокоит его будущность.10 мая
. Я прочла вчера «Пейпус-озеро» Шишкова[322]. Хорошо написано. Язык хороший, образы яркие и теплота внутренняя, чего нигде нет у Толстого (Алексея Николаевича). Толстой никого не любит из своих героев, он и Петра не любит, – он видит их внешность и анекдотическую часть их жизни. Он и Россию не любит. Шишков и Федин и любят, и болеют душой, «жалеют», как говорят у нас в Вяземском уезде. «Пейпус-озеро» всколыхнуло во мне парижские воспоминания, все эпопеи, которые я там слышала от Оли Б., Олечки Г., Потемкиных и многих еще. И все они там в работе и нужде, но на свободе, они человеки, а не затравленные кошкой мыши, как мы. Кто из нас может быть уверен, что к нему вот сейчас не явятся с обыском, не арестуют, не отберут последнее кольцо. Если я не приношу вреда, то я могу, быть может, принести его в будущем, и поэтому я могу быть расстреляна без суда. С таким же успехом этого может и не быть. Передо мной лежит дедушкино пресс-папье – мраморное яблоко. Лежало у деда, у тетки Анны Васильевны, у папы. Невинное яблоко. Но ведь оно же может быть оружием и даже смертоносным, если им запустить в висок чей-нибудь. Поэтому это яблоко, быть может, лучше уничтожить? Так и всех нас самое было бы простое уничтожить. Вывести в расход. И стараются. Какой ужас: целому народу жить под подозрением во вредительстве и контрреволюции и под страхом смертной казни. Я даже во сне чувствую невероятную тяжесть, давящую мои плечи; пуды, которых нет больше сил переносить. Хочется лечь, наглотаться веронала – non vedere, non sentire, essere di sasso mentre la guerra e la vergogna dura[323]. И все пьют. Вот Андрей Белый говорил: наш народ страшно талантлив, я сам это видел, щупал, работал с ним, с рабочей молодежью – очень талантливы[324]; и за 12 лет никого не выделилось, спиваются, опускаются. Что-то мешает им.