того озорства, которое неотделимо от французского героизма, —
но в целом это было зрелище грандиозное и трогательное.
Весь Париж толчется на улицах в ожидании новостей *.
Длинные очереди у дверей лазаретов, выложенных соломой.
Перед мэрией на улице Друо такая толкотня, что, по выражению
одного простолюдина, «яблоку негде упасть». Толстый худож
ник Маршаль, в мундире национального гвардейца, ничуть не
похудевший за время осады, не дает проехать экипажам. Из уст
в уста передаются добрые вести. Появляются первые газеты, где
сообщают о взятии Монтрету. Веселое оживление. Те, у кого
есть газеты, собирают вокруг себя кучки людей и читают вслух.
Обедать все отправляются в приподнятом настроении; со всех
сторон только и слышишь подробности вчерашней победы.
Захожу к Бюрти; снаряд изгнал его с улицы Ватто, и он вре
менно устроился на Бульваре, над книжной лавкой Лакруа. Ча
сов около четырех он видел Рошфора, и тот сообщил ему хоро
шие новости, довольно удачно сострив при этом. Как-то во время
тумана Трошю пожаловался, что не видит своих дивизий.
«И слава богу! — воскликнул Рошфор. — Если бы он их видел,
то отозвал бы обратно!»
Д'Эрвильи — он тоже здесь — по-прежнему блещет колючим
остроумием. Он нарисовал нам смешную и нелепую картину: по
Аньерскому мосту под зеленоватым осенним небом шествует Ги-
102
ацинт *, все заслоняя своим носом; карманы его оттопыривают
две бутылки водки, которые он привез с собою из своего заго
родного дома. Затем д'Эрвильи рассказал, как побывал у старого
чудака-зоолога из Ботанического сада, который сидит в своем
кабинете, уставленном чучелами птиц, обвязанными бин
тами, и время от времени любовно поглаживает набитую соло
мой косулю, — получилась изящная миниатюра в духе Гофмана.
Бюрти показывает мне свиток необычайно интересных япон
ских картин. Это этюды на нескольких листах, рисующие раз
ложение тела после смерти. От всего этого веет такой немецкой
жутью, какую я меньше всего ожидал встретить в искусстве
Дальнего Востока.
В десять часов я снова выхожу на бульвар. Такая же
толпа, что и до обеда. Во тьме — газовые фонари не горят —
группы людей кажутся совсем черными. Все эти люди дежурят
у киосков и с надеждой, к которой уже примешивается тревога,
ждут третьего выпуска газеты «Ле Суар», а он запаздывает.
Госпожа Массон рассказала мне о том, как она навестила
в лазарете, размещенном в министерстве иностранных дел, мо
лодого Филиппа Шевалье незадолго до его смерти. По сей день
в залах сохранились со времен балов Законодательного корпуса
зеркала, люстры, позолота; и умирающий, еще не потерявший
памяти, сказал г-же Массон: «Здесь, в этой комнате, где я
лежу, был буфет...»
Депеша Трошю, полученная вчера вечером *, представляется
мне началом конца, она отняла у меня последнее мужество.
Я слышал, как национальные гвардейцы пробегали мимо
ограды с такими словами: «Умереть ни за что ни про что...»
Посылаю часть своего хлебного пайка соседу — бедному сол
дату Национальной гвардии, — он поправляется после болезни,
а Пелажи как-то видела, из чего состоит его завтрак — из кор
нишонов на два су.
У заставы Майо скопление народа, правда не столь много
численное, какое было у Тронной заставы после дела под Шам-
пиньи. На всех лицах — печальное предчувствие, но еще нет
сознания горестного поражения. Вперемежку с санитарными
каретами, мулами, везущими раненых, шагают, не держа строя,
без музыки, угрюмые, подавленные и унылые солдаты марше
вых рот Национальной гвардии. Из рядов вдруг доносится иро
ническое замечание какого-то солдата, обращенное ко всей этой
растерявшейся людской массе: «Что же вы не ликуете?»
103
Меня окликают с одной из повозок. Это еврей Гирш — вест
ник несчастья, — он уже сообщил мне у заставы Шапель о
катастрофе в Бурже *. Он кричит беззаботным тоном: «Все кон
чено, армия возвращается!» И с усмешкой рассказывает о том,
что видел, что слышал, — о вещах, казалось бы, превышающих
меру человеческой глупости.
Толпа затихла, охваченная унынием. На скамьях сидят в
ожидании жены национальных гвардейцев, позы их исполнены
отчаянья. Среди этой толпы, прикованной к печальному зре
лищу, не трогающейся с места и все еще ожидающей, прыгают
на костылях двое безногих калек, выставляя напоказ свои нове
хонькие кресты — их давно уже провожают растроганными
взглядами.
Я прохожу мимо особняка принцессы; ворота его открыты,
как в те дни, когда мы въезжали туда в своих фиакрах в пред
вкушении духовных радостей. Оттуда я отправляюсь на клад
бище. Сегодня семь месяцев, как он умер.
В Париже на Бульваре, я снова отмечаю глубокое уныние
великой нации, которая затратила так много усилий, была
полна самоотречения и стойкости — и тем самым столько сде
лала для своего спасения, — а теперь сознает, что ее погубили
бездарные вояки.
Обедаю у Петерса в компании трех разведчиков Франкетти.
Свое крайнее уныние они облекают в форму иронии — обычное
для французов проявление отчаянья: «Дожили, дожили!..» И они
рассказывают об армии Парижа, которая больше не желает
драться, о том, что цвет ее истреблен под Шампиньи, Монтрету,