— Ка-т-т-т-я!
Та тут же оставила и Саньку, и Матвея и кинулась к цыгану, замерла перед ним, послушная и готовая сделать все, что он прикажет…
Радиолы давно уже не было слышно. Звенели, заливались на столе рюмки, все щелкало, кружилось, мелькало перед глазами. Матвей разошелся не на шутку: то опять ударял себя по икрам, то кидался играть на ложках, то пробовал, подражая Отару Шотовичу, падать на колени и доставать себя пятками до затылка. Лет двадцать, наверное, с самой молодости он так не танцевал и так не веселился.
Сколько раз еще садились они за стол и вновь поднимались для танцев и плясок, сосчитать было трудно. Немного угомонились лишь в одиннадцатом часу, когда Матвею, Саньке и Отару Шотовичу пора было собираться на поезд. Санька кинулся заказывать по телефону такси, но цыган остановил его:
— Зачэм обижаешь? — Он схватил с вешалки уздечку, кожух и шапку и прожегом выскочил из квартиры. Все тоже начали одеваться, путая полушубки и сапоги. Наконец кое-как с хохотом и толкотней выбрались на свежий морозный воздух.
Ждать цыгана пришлось недолго. Минут через десять он, оглушая улицу свистом и каким-то непонятным цыганским криком, подкатил на своей повозке к подъезду.
— Налетай-навались! — первым упал на нее Санька.
За ним, спотыкаясь, в обнимку и вперемежку полезли остальные.
По городу не ехали, а летели. Цыган, стоя на передке, что-то кричал на лошадь, на редких прохожих, Санька жался к Кате, а Матвей и Отар Шотович пробовали спеть «Сулико». Один раз их хотела было остановить милиция, но цыган ударил кобылу кнутом и понесся дальше, лишь помахав милиционеру шапкой.
В вагоне, уже перед самым отходом поезда, они выпили «посошок», захваченный заботливым Санькой, и расцеловались.
Поезд потихоньку начинал набирать скорость. Матвей разобрал постель, заткнул под подушку аккуратно завязанные в носовой платок заветные четыре тысячи, лег на них, — и так хорошо, так весело стало у него на душе, что ни в сказке сказать, ни пером описать…
А среди ночи Матвею приснилось, будто он уже дома. В гости к нему пришли мужики, сидят за столом, расспрашивают о Севере, какие, мол, там люди, какие дела. Матвей рассказывает, а рядом Танька, веселая такая, счастливая. Да и как ей не веселиться, не радоваться: денег теперь и на свадьбу, и на дом хватит. Хочешь — сам строй, хочешь — готовый покупай. У того же Коли Досика, например. Свадьбу они сыграют на все село. Пригласят оркестр, наймут Саньку с машиной. Пусть все видят, что Матвей для дочери ничего не жалеет.
Он обнимает Таньку и, посмеиваясь, похохатывая, начинает рассказывать про Отара Шотовича, про цыгана и даже по того неудачника с вениками.
Мужики слушают, молча курят.
Матвею становится так хорошо, так спокойно, что он не выдерживает и признается, как вначале дал было маху и торговал по полтора рубля, а потом исправился и потихоньку набавлял, пока не дошел до четырех. А можно было брать и подороже. Люди там денежные. Да и деваться им некуда. На весь базар луку — шаром покати, у одного только Матвея…
— Вот тебе и лучок, — качают головами мужики. — На тракторе столько не заработаешь.
— Куда там! — соглашается Матвей. — И сам не пойму, рубль у них, что ли, длиннее…
— А что тут понимать, — усмехаются мужики. — Давай лимоны теперь выращивай!
Матвей вынимает деньги и, гордясь собою, отдает их Таньке. А она смотрит на него как-то странно, плачет и от денег отказывается, мол, не надо мне ничего: ни дома, ни свадьбы…
Матвей и Евдокия пробуют ее утешить, а она плачет все сильней и сильней. Матвей даже не помнит, чтоб Танька когда-нибудь так плакала.
— Раз такое дело, — поднимаются мужики, — мы пойдем.
— Да что вы! — останавливает их Матвей. — Посидели бы еще, поговорили.
— Нет, пойдем, — не соглашаются мужики. — Наговорились уже, наслушались, — и спешат из дома, не прощаясь…
От этого Танькиного крика и плача Матвей и проснулся. Что-то внутри него вдруг сжалось, заболело, он по-рыбьи начал хватать широко открытым ртом воздух, но боль не отступала, и Матвею почудилось, что еще немного, и все, тут ему — конец, никогда не увидит он больше ни Таньку, ни Евдокию, никогда не сядет больше на трактор.
Матвей кое-как выбрался из купе, открыл в тамбуре дверь и, подставив голову морозному, ледяному ветру, долго стоял там, проклиная все на свете: и себя, и Саньку, и развеселую эту торговлю…
Венец терновый
Петровна говорит, будто у Манечки с головой что-то не ладится. Только неправда все это. Манечка ведь жизнь свою всю до капельки помнит, а с больной головой разве возможно такое.
Любовь у Манечки с Федей была какая-то странная. Придет Федя вечером, на гармошке возле окна заиграет, ждет Манечку. А она не куражится, не мучает парня, выскочит к нему в ту же минуту.
Сидят они на лавочке под калиною, слово сказать другу другу боятся, вздохнуть боятся. Гармошка только вздыхает, да листья на калине шепчутся.
Посадил калину отец в тот день, когда родилась Манечка. Росли они наперегонки. То Манечка обгонит калину, то калина перерастет ее.
Федя так и звал Манечку «калинушка моя красная».