В левой части гостиной находились три закрытые двери. Он открыл самую правую, и мы зашли в спальню. Эта комната тоже была маленькой, но и уютной, как логово безобидного зверя. На узкой кровати лежало полосатое покрывало, а под потолком от края до края тянулись цепочки яркой цветной бумаги. “Это мы с мамой сделали”, – объяснил Эдвард, и хотя позже я вспоминал, с каким необычным выражением он это сказал – буднично, почти хвастливо, притом что мы приближались к возрасту, когда признаваться в рукоделии, уж тем более вместе с матерью, было нежелательным, – в тот момент я подумал, насколько это немыслимо: делать что угодно вместе с матерью, особенно нечто такое, что будет свисать с потолка и превращать твою комнату во что-то более беспорядочное и странное, чем прежде.
Эдвард повернулся и вынул что-то из ящика под столом, стоявшим возле кровати. “Вот, посмотри”, – торжественно сказал он и протянул мне черную бархатную шкатулку размером с колоду карт. Он открыл крышку; внутри лежала медаль цвета меди – печать нашей школы и на свитке под нею надпись “Стипендия: 1953_
1954”. Он перевернул медаль, чтобы показать мне имя, выгравированное на обратной стороне: Эдвард Пайэа Бишоп.– Это для чего? – спросил я, и он нетерпеливо хмыкнул.
– Это ни для чего, – сказал он. – Мне ее дали, когда я получил стипендию.
– А, – сказал я. Я понимал, что надо что-то сказать, но не мог решить, что именно. Я не знал никаких других стипендиатов. Собственно, до встречи с Эдвардом я даже не знал, что такое стипендия, и мне пришлось просить Джейн, чтобы она мне объяснила.
– Красота, – сказал я, и он хмыкнул снова.
– Ерунда, – сказал он, но в ящик шкатулку возвращал осторожно и даже провел рукой по ее бархатистой поверхности.
Потом он открыл другой ящик – этот скрывался под кроватью; со временем я понял, что, несмотря на крошечные размеры, комната была упорядочена и удобна, как матросская каюта, и тот, кто ее планировал, учел все интересы и потребности Эдварда, – и достал картонную коробку.
– Шашки, – сказал он. – Сыграем?
За бесконечными шашечными партиями, проходившими по большей части в тишине, у меня было достаточно времени подумать о том, что особенно удивляло в доме Эдварда. Дело было не в его размере, не в темноте (интересно, что полумрак делал его не столько мрачным, сколько уютным, и даже когда вечерело, лампу зажигать было не нужно), а в том, что мы там были совершенно одни. В своем доме я никогда не оставался один. Если мать уходила на какую-нибудь встречу, со мной была Джейн, иногда – Мэтью. Но Джейн была всегда. Она готовила на кухне, или вытирала пыль в гостиной, или подметала коридор на втором этаже. Если она уходила, то не дальше двора, чтобы повесить белье на веревку, или, изредка, на подъездную дорожку, чтобы принести обед Мэтью, мывшему машину. Даже по ночам они с Мэтью находились лишь в нескольких сотнях футов от меня, в своей квартирке над гаражом. Но я никогда еще не оказывался в доме одноклассника, где не было бы матери. Отца ты увидеть не ожидал – эти существа материализовались только к ужину, днем – никогда, но матери вечно присутствовали, такие же неизбежные, как диваны и столы. Сидя на кровати Эдварда, играя с ним в шашки, я вдруг подумал, что он живет один. Я представил, как Эдвард готовит себе обед на плите (мне у нас дома трогать плиту не разрешалось), ест за кухонным столом, моет посуду, принимает душ, укладывается спать. Я неоднократно горько сожалел о невозможности истинного, осмысленного уединения у нас в доме, но внезапно противоположность этому – отсутствие людей, время и тишина – показалась чудовищной, и мне стало казаться, что надо побыть у Эдварда как можно дольше, потому что стоит мне уйти – и у него никого больше не будет.
Но пока я представлял себе все это, входная дверь отворилась и женский голос, ясный и веселый, произнес имя Эдварда. “Это мама”, – сказал Эдвард, впервые на моей памяти улыбнулся быстрой, светлой улыбкой и, соскочив с кровати, побежал в гостиную.
Я побрел следом и увидел, как мать Эдварда его целует, а потом – он еще ничего не успел ей объяснить – поворачивается ко мне с распростертыми руками.
– А ты, значит, Вика, – сказала она с улыбкой. – Эдвард мне столько про тебя говорил! – И она притянула меня к себе.
– Очень приятно, миссис Бишоп, – поторопился сказать я, а она просияла и снова меня сжала.
– Виктория, – предложила она, но, увидев мое лицо, сказала: – Или тетя. Только не миссис Бишоп! – Она повернулась к Эдварду, все еще держа меня в объятиях. – Есть хотите, мальчики?
– Нет, мы перекусили, – сказал он, и ему она тоже улыбнулась.
– Ну и молодец, – сказала она, но ее похвала почему-то относилась и ко мне тоже.