В общем, я был уверен, что Обри и Норрис если и не входят в число александрийцев, то по крайней мере скупали что-то из украденного. Мне буквально привиделось, как Обри встряхивает стеганое одеяло моей бабушки, то, что предназначалось мне, но, как все имущество моих бабушки и дедушки, которое могло сгореть, сгорело после их смерти. (Я их не любил, как и они меня, – не в этом дело.) Мне привиделось, как Норрис надевает плащ из перьев XVIII века, вроде тех, что мой дед был вынужден продать коллекционеру много десятилетий назад, чтобы заплатить за мое обучение.
Никаких доказательств, спешу отметить, у меня не было – я просто предъявил такое обвинение в один прекрасный вечер, и внезапно мы начали обмениваться упреками, которые копились годами. Что я никогда не доверял Обри и Норрису, даже когда Натаниэль благодаря им обрел цель и смог заниматься интеллектуальной деятельностью, которой из-за моей работы он был лишен в Нью-Йорке; что Натаниэль слишком наивен и доверчив и позволяет Обри и Норрису слишком многое, чего я никогда не мог понять; что я ненавижу их просто за то, что они богаты, и мое отношение к богатству по-ребячески глупое; что Натаниэль втайне хочет разбогатеть, и уж пусть извинит меня за то, что я так его в этом подвел; что он никогда не предъявлял мне претензий по поводу любых моих профессиональных притязаний, даже если они влекли за собой крах его собственной карьеры и интересов, и что он бесконечно благодарен Норрису и Обри, потому что они интересуются его жизнью, и не только его, но и Дэвида, особенно с учетом того, что на протяжении месяцев, нет, целых лет, я не поддерживал нашего сына, нашего сына, которого теперь выгоняют за “дисциплинарный провал” из, кажется, едва ли не последней манхэттенской школы, которая была готова его принять.
Мы шипели друг на друга, стоя в разных углах спальни; малыш спал рядом, в своей комнате. Но как бы серьезна ни была наша ссора и сила раздражения, под поверхностью таился другой, более существенный набор обид и обвинений, то, что мы ни за что не могли бы сказать друг другу, не рискуя немедленно и навсегда разрушить нашу совместную жизнь. Что я сломал их жизнь. Что в проблемах с дисциплиной у Дэвида, в его недовольстве, его склонности к бунту, отсутствии у него друзей виноват я. Что он, Дэвид, Норрис и Обри создали свою семью, в которую у меня доступа не было. Что он продал им свою родину – нашу родину. Что я вывез их с этой родины – навсегда. Что он настроил Дэвида против меня.
Другой мой отец говорит.
Ни он, ни я не произнесли ничего такого вслух – но в этом и не было необходимости. Я ждал – и знаю, он ждал тоже, – что кто-нибудь из нас скажет что-то непроизносимое и оно заставит нас рухнуть вниз, пробить пол нашей говенной квартиры и падать, падать до самой мостовой.
Но мы этого не сказали. Ссора как-то закончилась, как всегда бывает с такими ссорами, и еще неделю мы были друг с другом осторожны и вежливы. Как будто призрак того, что мы могли сказать, втерся между нами и мы опасались задеть его, чтобы он вдруг не превратился в злого духа. Потом, на протяжении месяцев, я почти хотел, чтобы мы все-таки сказали то, что нам обоим хотелось сказать, потому что тогда бы мы по крайней мере выговорились, а не думали об этом денно и нощно. Но поступи мы так – мне приходилось все время напоминать себе об этом, – нам бы ничего не оставалось, кроме как расстаться.
В результате этой вспышки Натаниэль и Дэвид стали проводить больше времени у Обри и Норриса, что казалось и неизбежным, и справедливым. Сначала Натаниэль говорил – это потому что я допоздна работаю, а потом – что Обри хорошо влияет на Дэвида (это правда, он его как-то успокаивал, чего я понять не мог – Дэвид все больше и больше склоняется к марксистским идеям, но Обри и Норриса почему-то считает исключениями), а потом – что Обри и Норрис (особенно Обри) все меньше выходят из дому, боятся, что если выйдут – заразятся; так много их друзей-ровесников умерло, что Натаниэль чувствует себя в ответе за их благополучие, учитывая, как великодушно по отношению к нам они себя ведут. В конце концов мне пришлось и самому туда отправиться, мы провели ничем особенно не запомнившийся вечер, малыш даже согласился сыграть с Обри в шахматы после ужина, а я старался не выискивать вокруг новых покупок, но все равно их находил: что, вот эта капа в раме всегда тут висела на лестничном пролете? А вот эта выточенная деревянная чаша – это новое приобретение или она просто валялась где-то на хранении? Действительно ли Обри и Натаниэль почти незаметно обменялись взглядами, когда увидели, что я изучаю орнамент из акульих зубов, тоже вставленный в рамку, или мне показалось? Я весь вечер чувствовал себя как незваный гость в чужой пьесе и после этого туда не ходил.