– Нет, – сказала я. – Нет, он мне ничего не сделал. Я просто очень устала. Мне хочется побыть одной. Пожалуйста.
Он отступил, и я пошла в ванную, а потом легла. Через некоторое время пришел муж. Обычно он не ложился спать так рано, но мы оба много работали, и он возвращался без сил, как и я. Вчера рано утром был рейд, который разбудил нас. Но хотя устали мы оба, только муж заснул быстро, а я не спала и наблюдала за лучом прожектора, который скользил по потолку. Я думала о том, как муж играет с кем-то в шахматы на Бетюн-стрит, но, как я ни старалась, у меня получалось представить только нечто похожее на нашу собственную квартиру, и единственным человеком, которого я могла вообразить по другую сторону доски, был не тот мужчина, который открывал дверь, а Дэвид.
К середине июля я как будто жила в расколотом пополам мире. В лаборатории все изменилось: крышу Ларссон-центра превратили в офис для команды эпидемиологов из Министерства здравоохранения, а часть самого большого коридора на цокольном этаже преобразовали в офис для сотрудников Министерства внутренних дел. Ученые суетились с озабоченным видом, и даже кандидаты хранили молчание. Я знала только, что то, что они обнаружили, очень опасно – настолько опасно, что это затмило даже возбуждение, вызванное открытием.
Но за пределами УР все шло так же, как и всегда. Шаттл привозил меня на работу и отвозил с работы. В магазине были продукты, и в течение целой недели лошадь даже продавалась со скидкой, как это иногда случалось, когда на комбинатах на Западе производили больше мяса. И музыку, и выпуски новостей передавали по радио в положенное время. Никто не занимался приготовлениями, которые, как я знала из школьной программы, проводились перед эпидемией 70 года: военных не стало больше, реквизиции помещений не было, комендантский час не восстановили. По выходным Площадь, как обычно, заполнялась людьми, и хотя Дэвид перестал ждать меня, я по-прежнему стояла у входной двери, смотрела в ее окошко каждую субботу в тот же час, когда мы познакомились, и искала его, как он раньше искал меня. Но больше я его не видела. Несколько раз я думала, что, может, стоило все-таки купить у той торговки порошок и подсыпать его в напиток Дэвида, как она говорила, а потом вспоминала, что это не Дэвид перестал видеться со мной – это я перестала видеться с ним. Тогда я начинала раздумывать, не пойти ли на Площадь и не подождать ли, пока эта женщина снова подойдет ко мне, – не ради порошка, который заставил бы Дэвида влюбиться в меня, а ради другого порошка – порошка, который заставил бы меня поверить, что кто-то вообще способен меня полюбить.
Пожалуй, единственное, что изменилось в моей жизни вне работы, – муж теперь проводил дома больше времени, чем обычно, часто спал в своей кровати или дремал на диване. В свободные вечера он возвращался раньше, и я слышала, как медленно, даже тяжело он ходит по квартире. Обычно он двигался почти неслышно, но теперь его походка изменилась, а забираясь в постель, он кряхтел, как будто от боли, и лицо у него часто выглядело опухшим. Он работал сверхурочно на Пруду точно так же, как я работала сверхурочно в лаборатории, но я не знала, знает ли он то, что знаю я, – а впрочем, знала я не так уж много. Люди на Пруду и на Ферме выполняли важную работу, но как я не представляла, чем они на самом деле занимаются, так и они сами зачастую этого не представляли. Может быть, мой муж задерживался допоздна потому, что какая-нибудь лаборатория – возможно, даже лаборатория УР – срочно потребовала определенный компонент определенного растения, но как я не знала, зачем готовлю мышей, так и он не знал, зачем готовит образец. Ему просто давали задание, и он его выполнял. Разница заключалась в том, что я не интересовалась, почему мне давали новое задание; мне было достаточно понимать, что моя работа важна, что она полезна и что ее нужно делать. Но мужу оставалось два года до получения докторской степени, когда его объявили врагом государства и исключили из университета, – он хотел бы знать, для чего ему дают те или иные задания. Может, он даже захотел бы высказать свое мнение. Но только теперь он никогда не сможет этого сделать.
Помню, однажды я очень расстроилась после одного из наших с дедушкой уроков, на котором он рассказывал, какие вопросы надо задавать людям. Наши занятия часто меня расстраивали, потому что они напоминали, как трудно мне делать, говорить и думать то, что казалось таким легким для всех остальных.
– Я не умею задавать правильные вопросы, – сказала я дедушке, хотя это было не совсем то, что я имела в виду; я не знала, как сказать то, что я действительно имела в виду.
Дедушка немного помолчал.
– Иногда не задавать вопросы – это хорошо, котенок, – сказал он. – Не задавая вопросов, ты не подвергаешь себя опасности.
Потом он посмотрел на меня, посмотрел пристально, как будто видел мое лицо в последний раз и хотел его запомнить.
– Но иногда спрашивать нужно, даже если это опасно. – Он снова помолчал. – Не забывай об этом, котенок.
– Хорошо, – сказала я.