Я скучный, закончил он извиняющимся тоном, и Питер кивнул, медленно и серьезно, словно бы Дэвид сказал нечто глубокомысленное.
– Да, – ответил он. – Ты скучный. Но ты молод. Тебе положено быть скучным.
Он толком не знал, как это понимать, но Чарльз только улыбнулся.
– Значит, и ты, Питер, был скучным в свои двадцать пять? – шутливо спросил он, и Питер снова кивнул.
– Конечно, Чарльз, да и ты тоже.
– А когда же это мы стали интересными?
– Надо же, какая самонадеянность. Но я бы сказал, в последние лет десять.
– Так недавно?
– Я сейчас говорил за себя, – сказал Питер, и Чарльз засмеялся.
– Сволочь ты, – ласково сказал он.
“Кажется, все прошло удачно”, – сказал Чарльз, когда они улеглись в постель, и Дэвид согласился, хотя самому ему так не казалось. С того вечера они с Питером виделись всего-то несколько раз, и всегда беседа прерывалась тем, что Питер поворачивал к Дэвиду свою большую голову и спрашивал: “Так что же у вас случилось, юноша, с нашей последней встречи?” – словно бы Дэвид жил не своей жизнью, а проживал чужую. Затем Питер заболел, и они с Дэвидом стали еще реже видеться, а после сегодняшнего вечера он и вовсе больше никогда его не увидит. Чарльз сказал, что Питер умирает разочарованным человеком: он был известным поэтом, но последние три десятка лет писал роман, однако издателя для него найти так и не сумел. “Он думал, это и будет его наследием”, – сказал Чарльз.
Он не очень понимал, отчего Чарльз и его друзья так увлечены своим наследием. Иногда на вечеринках заходили разговоры о том, чем они запомнятся после смерти, что оставят после себя. Тон этих разговоров был то довольным, то запальчивым, но чаще всего – жалобным: некоторые переживали не только из-за того, что после них мало что останется, а еще и из-за того, что это оставшееся окажется слишком непростым, слишком неудобоваримым. Кто будет помнить о них и что о них будут помнить? Будут ли их дети вспоминать, как они вместе пили чай, или как они им читали на ночь, или как учили их ловить мяч? Или, наоборот, будут думать о том, как они расстались с их матерями, как перебрались из домов в Коннектикуте в городские квартиры, в которых дети, невзирая на все их старания, так и не смогли прижиться? Будут ли их любовники вспоминать те времена, когда они так лучились здоровьем, что на улице им и вправду глядели вслед, или они будут вспоминать их сегодняшних, еще даже не старых стариков, с телами и лицами, от которых все теперь отводят глаза? Ценой огромных усилий они добились, чтобы их признавали и узнавали в жизни, но не могли повлиять на то, кем станут после смерти.
Хотя кому до этого было дело? Мертвые ничего не знали, ничего не чувствовали, мертвые были ничем. Когда он рассказал Иден, что волнует Чарльза и его друзей, она ответила: только у белых мужчин такой пунктик на своем наследии. В смысле? – спросил он. “Только те, у кого есть реальный шанс остаться в истории, зациклены на том, как именно они в ней останутся, – сказала она. – У нас-то на это нет времени, нам бы выжить”. Тогда он засмеялся, сказал, что она все драматизирует, назвал ее реакционеркой и мужененавистницей, но той ночью, лежа в постели, он вспомнил ее слова и подумал: а вдруг она была права. “Будь у меня ребенок, – время от времени говорил Чарльз, – тогда я бы знал, что оставил что-то после себя, оставил свой след в истории”. Он понимал, что Чарльз хотел сказать, однако удивлялся, что тот не видит всей безосновательности этого утверждения: как появление ребенка может хоть что-то гарантировать? А если ребенок не будет тебя любить? А если ребенку не будет до тебя никакого дела? А если ребенок вырастет и станет ужасным человеком и ты будешь стыдиться вашей с ним связи? Что тогда? Человек – это худшее наследие, потому что человек непредсказуем по определению.
Его бабка это понимала. Еще совсем маленьким он спросил ее, почему его зовут Кавикой, если его настоящее имя – Дэвид. Всех сыновей-первенцев в их семье называли Дэвидами, и всех их звали Кавиками, гавайской версией имени Дэвид. Но если нас всех зовут Кавиками, почему мы тогда Дэвиды? – озадаченно спросил он, и у отца – дело было во время ужина, – как случалось всегда, когда он боялся или нервничал, из горла вырвался тихий писк.
Но бояться было нечего, бабка не только не рассердилась, а даже слегка улыбнулась.
– Потому что, – ответила она, – Дэвидом звали короля.
Короля, их предка: это он знал.
Вечером, когда он уже лежал в кровати, к нему зашел отец.
– Не задавай бабушке такие вопросы.
Почему? – спросил он. Она ведь не рассердилась.
– На тебя – нет, – ответил отец, – а вот на меня потом – да, спрашивала, почему я толком ничему тебя не учу.
Вид у отца был такой расстроенный, что он пообещал и извинился, и отец, с облегчением вздохнув, наклонился и поцеловал его в лоб.
– Спасибо, – сказал он. – Спокойной ночи, Кавика.