Читаем Дочери огня полностью

Есть люди, у которых наибольшее восхищение вызывает то или иное высокое человеческое качество, та или иная особая добродетель. Один ценит благородство чувств и военную доблесть, и его хлебом не корми, а дай послушать о всяких бранных подвигах; другой превыше всего ставит талант в области словесности, всяких художеств или науки; иных более всего трогают великодушные поступки, всякие добродетельные деяния, коими люди приходят на помощь ближним своим, посвящая себя их благу, каждый в меру своей природной склонности. Но точка зрения, которой придерживался в этом вопросе Годино Шевассю, полностью совпадала с мнением зело ученого короля Карла IX, а именно, что нет и не может быть ничего превыше человеческой сообразительности и ловкости и что одни лишь люди, обладающие этими качествами, достойны в этом мире восхищения и заслуживают признанья и почестей; и нигде не встречал он таких блестящих носителей этих качеств, как среди многочисленного племени карманников, домушников, форточников и цыган, чья «достославная жизнь» и неутомимая ловкость рук каждый день разворачивались перед ним во всем своем неисчерпаемом многообразии.

Любимым его героем был Франсуа Вийон[220], парижанин, прославившийся в поэтическом искусстве не меньше, чем в искусстве кражи и грабежа; посему он охотно отдал бы «Илиаду» вкупе с «Энеидой» да в придачу еще не менее великолепный роман «Гюон Бордосский»

[221] за одну только Вийонову «Жратву на дармовщинку» и даже за «Легенду о Пьере Поджигателе»
[222] — сии стихотворные эпопеи бродячего племени! «Защита…» Дю Белле[223]
, «Peripoliticon» Аристотеля и «Cymbalum mundi»[224] казались ему весьма слабыми рядом с книгой «Жаргон с приложением Генеральных штатов королевства Арго, а также диалогов распутника с хиляком, неким обожателем бутылки и потрошителем льняной лавки, в граде Туре сочиненных и с соизволения короля Пятифранковика и легавого извозчика фиакра напечатанных», изданной в Туре в 1603 году. И поскольку вполне естественно, что тот, кто превыше всего ценит какую-нибудь особую добродетель, всегда будет считать пороком качество противоположное, ни к кому не чувствовал он большего отвращения, чем к людям заурядным, с незатейливым, недогадливым умом. Эта ненависть до того доходила, что, будь его воля, он в корне изменил бы весь порядок судебного производства, ибо считал, что, когда разбирается дело о крупном грабеже, вешать следует не вора, а того, кого обворовали. Такова была его точка зрения, его символ веры, так сказать. Он видел в этом единственное средство ускорить умственное развитие народа и споспешествовать людям своего века в достижении той широты ума, той ловкости и изобретательности, которые считал высшим проявлением человеческой природы и добродетелью, наиболее угодной богу.

Так объяснял он это с точки зрения морали. Что же до политики, то у него было достаточно случаев убедиться, что воровство в крупных масштабах более чем что-либо другое благоприятствует раздроблению больших состояний и циркуляции мелких и уже вследствие этого сулит низшим классам освобождение и благоденствие[225].

Вы, конечно, понимаете, что восторгался он лишь заправским, добротным плутовством, разными тонкими хитростями и лукавыми уловками истинных подопечных святого Николая[226], всякими достопамятными проделками мэтра Гонена[227], в течение двух столетий сохранявшимися в шутках и остротах, и что, почитая родственной душой Вийона со всеми его вийонизмами, он ни в коей мере не одобрял разбойников с большой дороги вроде каких-нибудь Гийери[228]

или капитана Карфура. Разумеется, злодей, который на большой дороге грабит безоружного путника, внушал ему не меньший ужас, чем любому здравомыслящему человеку, так же как и те лишенные всякого воображения воры, что совершают кражу со взломом, тайно проникнув в какой-нибудь уединенный дом, да еще в придачу убивают хозяев. Но вот если бы ему рассказали о воре утонченном, который, пробивая стену дома с целью ограбления, позаботился о том, чтобы сделать отверстие в форме готического трехлистника, дабы назавтра люди сразу же могли увидеть, что обворовал их не кто-нибудь, а человек со вкусом, ценящий свое искусство, — такой вор в глазах Годино Шевассю оказался бы выше Бертрана де Класкена или самого императора Цезаря. И это еще слабо сказано…

Глава третья

ШТАНЫ МАГИСТРАТА

После всего вышеизложенного наступило, я полагаю, время поднять наконец занавес и, как это водится в наших старинных комедиях, дать хорошего пинка в зад г-ну Прологу, который становится просто возмутительно многословен, так что нам уже пришлось трижды снимать нагар со свечей с тех пор, как он начал свое вступление. Пускай же он скорее заканчивает его, как это делает Брюскамбиль[229], умоляя зрителей «смахнуть пыль недостатков его речей метелкой своего человеколюбия и покорнейше позволить ему поставить клистир извинений потрохам их нетерпения». И вот теперь все сказано, и мы начинаем свой рассказ.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Песни Первой французской революции
Песни Первой французской революции

(Из вступительной статьи А. Ольшевского) Подводя итоги, мы имеем право сказать, что певцы революции по мере своих сил выполнили социальный заказ, который выдвинула перед ними эта бурная и красочная эпоха. Они оставили в наследство грядущим поколениям богатейший материал — документы эпохи, — материал, полностью не использованный и до настоящего времени. По песням революции мы теперь можем почти день за днем нащупать биение революционного пульса эпохи, выявить наиболее яркие моменты революционной борьбы, узнать радости и горести, надежды и упования не только отдельных лиц, но и партий и классов. Мы, переживающие величайшую в мире революцию, можем правильнее кого бы то ни было оценить и понять всех этих «санкюлотов на жизнь и смерть», которые изливали свои чувства восторга перед «святой свободой», грозили «кровавым тиранам», шли с песнями в бой против «приспешников королей» или водили хороводы вокруг «древа свободы». Мы не станем смеяться над их красными колпаками, над их чрезмерной любовью к именам римских и греческих героев, над их часто наивным энтузиазмом. Мы понимаем их чувства, мы умеем разобраться в том, какие побуждения заставляли голодных, оборванных и босых санкюлотов сражаться с войсками чуть ли не всей монархической Европы и обращать их в бегство под звуки Марсельезы. То было героическое время, и песни этой эпохи как нельзя лучше характеризуют ее пафос, ее непреклонную веру в победу, ее жертвенный энтузиазм и ее классовые противоречия.

Антология

Поэзия