Мне довелось в этом театре быть свидетелем представления, подобного которому во Франции не встретишь. Я имею в виду «Академию» знаменитого Сафира, одного из самых известных журналистов и поэтов Германии. Впрочем, в этом литературном заседании принимало участие еще множество артистов. Началось оно с сочиненной Сафиром стихотворной сценки под названием «Спряжение глагола любить». Ее исполняли три самые хорошенькие актрисы Императорского театра, одна изображала учительницу, две другие — учениц. Это было остроумно придумано и премило исполнено. Затем актер театра у Кертнертор спел «Ночной смотр», ему аккомпанировал Лист[305]
. Затем вышла г-жа Миллер и сыграла одна комедию в три акта — к счастью, весьма короткую, тоже сочинения Сафира. Это было нечто вроде пародии, в которой остроумный бенефициант подвергал осмеянию наши современные комедии. Г-жа Миллер была награждена аплодисментами наравне с автором. Известно, что актрису эту называют здесь немецкой мадемуазель Марс[306]. Недавно один венский журналист заметил по этому поводу, что уместнее было бы назвать мадемуазель Марс французской Каролиной Миллер. Что ж, пусть, мы не против. А заседание, после того как было еще прочитано немало стихов, закончилось чтением юмористического произведения, с которым выступил уже сам Сафир. Мы сначала почувствовали некоторое беспокойство — как будет воспринято столь длинное литературное творение после актеров и певцов, после Листа, после Берио[307]. Попробовали бы у нас, во Франции, после всего этого прочитать публике хотя бы даже неизвестную статью самого Вольтера, она бы живо потребовала свои калоши и лошадей по примеру г-на Бюффона. Ну а изысканная венская публика оставалась на своих местах и прослушала эту статью, в которой пространно излагался некий философский парадокс, и Сафиру аплодировали и дважды его вызывали. Вот что представляет собой Академия в городах Германии: писатель, словно обыкновенный актер-исполнитель, дает концерты поэзии и музыки. «Академия» Сафира принесла ему дохода три тысячи флоринов. Ничто не могло бы дать более точного представления о развлечениях здешнего высшего света — его непременно нужно отделять от того, другого, ибо здесь существуют еще и сливки общества, не сомневайся в этом.Таковы развлечения, которым предается венское население в течение зимы. И только зимой можно изучать этот город — полуславянский, полуевропейский — во всех своеобразных оттенках его характера. Летом высший свет покидает его, отправляется в Италию, в Швейцарию, на морские купания или проводит лето в своих замках в Венгрии, в Богемии. Народ устремляется на Пратер, в Гицинг, в Аугартен, принося туда с собой свои веселые праздники, свои упоительные вальсы и нескончаемые ужины. И тогда надо сесть на пароход, идущий по Дунаю, либо в имперскую почтовую карету и проститься с этой столицей, предоставив ее обычной ее жизни — столь разнообразной и в то же время столь монотонной.
Летом Вена становится таким же унылым городом, как Мюнхен в любое время года.
Друг мой, до сих пор я прилежно описывал тебе все свои любовные похождения с красавицами низших классов. Бедные голубки! А ведь они были такими добрыми, такими нежными… Первая подарила мне всю ту любовь, на какую была способна; затем, подобно прекрасному ангелу, она улетела навестить в Брюнне свою матушку. Две другие выказывали мне истинное расположение и приоткрывали мне навстречу улыбающиеся свои губки, подобные цветам, сулящим в будущем прекрасные плоды… нужно было только капельку повременить, запастись терпением, дабы дать им возможность не посрамить чести города и его предместий. Но что поделаешь, красавицы мои, француз — существо непостоянное!.. Француз сломал венский лед, преграждающий путь обычному путешественнику, тому, кто не более как мимолетный гость. У нас уже есть теперь в городе Вене свои владения, мы обрели ныне права и привилегии, мы теперь уже вхожи к светским дамам. «Это ведь не шутка — светские дамы!» — как говаривал мой друг Бокаж[308]
.Может быть, ты думаешь, что я с ума схожу от радости? Да нет, я совершенно спокоен. Я сообщаю тебе то, что есть, только и всего.
И я не знаю теперь, должен ли я продолжать свои откровенные признания, о друг мой! Как ты можешь убедиться, я долго колебался, прежде чем решиться послать тебе это письмо. Не является ли оно предательством по отношению к тем милым созданиям, которым и в голову не приходило, что тайна их красоты, их капризов станет гулять но белу свету и будет в четырех сотнях лье от них ублажать мысль некоего равнодушного моралиста (то бишь тебя!) и служить ему материалом для серии физиологических очерков?