— Ситцевыми васильками, стало быть, было изукрашено ваше счастье с княжной Оболенской? — спросил Батурлин, и в его голосе не было насмешки, только грусть.
— Если таким образом вы хотели выяснить, стали ли мы с Олей мужем и женой, то отвечаю: нет. Я всегда помнил, что она чужая невеста, что она любит другого. Пока мы каждый день боролись за выживание, она была моей Пятницей, позже наша жизнь представлялась мне райским блаженством, и она стала Евой, той Евой, что ещё до грехопадения. Кругом шла дикая, непонятная война всех со всеми, мир сошёл с ума, а мы в это время целых два лета и зиму между ними прожили в васильковом раю. Первую зиму к райской жизни даже с натяжкой отнести всё же не получится. Если спросите: «А как же инстинкты? Это же должно было быть мучительно для молодого мужчины», отвечаю: Оля вобрала в себя всю красоту мира, в котором мы поселились, она была моим миром. Это неизмеримо больше юношеской влюблённости, сильнее, чем инстинкты. Понимаете?
— Понимаю, — прочувствованно ответил Батурлин.
— Есть одна штука, про которую не знаю, как и сказать, чтобы не предстать в ваших глазах эдаким спиритом, но умолчать про то, что однажды открылось нам с Олей на Алтае, тоже не хочется.
Обжившись на нашей станции, взяли мы привычку по два раза в день безо всякого дела выходить вдвоём во двор. Усаживались мы с Оленькой на скамью и, перекидываясь изредка несколькими словами, а то и вовсе молчком, смотрели на окружавшую нас бескрайность. Выходили рано утром, с восходом, насыщали глаза красотой, и принимались каждый за своё занятие, а потом к ночи, перед тем, как отправляться спать, опять сидели на скамейке. Мы не почитали свои посиделки особенным каким-то философическим созерцанием, просто сама собой потребность такая возникла: посидеть немного и посмотреть вокруг. А вокруг нас в светлое время были горы, горы и горы, ночью же — одно только звёздное небо. И вот как-то в одну из таких посиделок пришла сразу и к Оле, и ко мне неожиданная мысль — на Алтае мы частенько думали об одном и том же, это уже не удивляло — мы вдруг ясно поняли, что время неподвижно. Бывали моменты, когда нам казалось, что вот сейчас, в сию секунду мы находимся внутри времени, сразу всего, целиком, а не в кусочках, как в обыденной жизни.
Зимой сорок второго, когда немец уже через полстраны пропёр, было у меня тяжёлое время. Разумеется, тогда всем было одинаково трудно, я не про то, какой я особенный страдалец, про другое. Я тогда возглавлял загряжский эвакогоспиталь, дневал и ночевал в больнице, поспать толком не удавалось месяцами. Николеньку нашего уже на войне убили, Маняша ... покинула нас, про то, как в то время приходилось в лагере Оле, думаю, вы догадываетесь, а тут ещё последняя моя радость, Лизонька, дочка, будущая Наташина мать, серьёзно захворала. От всех личных бед, и от одной на всех беды, да ещё от хронического недосыпа, мои нервы были перенапряжены, я уже по-настоящему уснуть не мог, когда выпадала такая возможность, а получалось у меня лишь подремать час-другой. И вот как-то прилёг я у себя в кабинете, и в дрёме вдруг припомнил наше с Олей алтайское растворение во времени, припомнил не умом, а как бы снова ощутил вечность вокруг себя. И стало мне тогда окончательно понятно, как бывает понятно лишь во сне, что там, на Алтае, должен был наступить день, в котором нам с Олей предстояло слиться в одно целое, а когда наступал этому срок, зависело не от нас.
В свои теперешние нешуточные года я с недоверием отношусь к тому экзальтированному откровению, но порой всё-таки хочется наивно думать, что если бы тогда не помешал Прохор, мы с Олей пережили бы наше соединение как космическую мистерию. Да вот, не случилось.
— Прохор? Какой ещё Прохор? Откуда он взялся, Прохор? — заволновалась Наташа.
— Прохор. Погоди, дочка. До него ещё добраться надо. Обо всём по порядку.
Зимой двадцать первого года, в первых числах февраля, мы все вместе ездили в Манжерок — оставлять девочек одних надолго я не решался. Необходимо было пополнить кое-какие запасы и разузнать, что происходит во внешнем мире. Новости, хоть и с большим опозданием, но доходили до тех мест. Выяснилось, что Белая армия потерпела полное поражение в России — так там называли европейскую часть страны. Узнали мы и о разгроме Сибирской армии, и о расстреле адмирала Колчака.