В том месте, где стояла наша станция, Катунь образовала небольшую заводь, от основного русла она была закрыта ветвями низко склонившихся деревьев. Там на бережку я хранил лодку, снасти, и всё это не просматривалось с реки. В этом заключалась удача — нам ни к чему было выставляться на обозрение. Помните, я говорил, что ружьё под названием «тихая заводь» ещё выстрелит? Вот в эту тихую заводь и затащило утлый плотик из брёвен пяти-шести, на котором лежал до полусмерти избитый мужчина средних лет. Человек был без сознания, сначала я подумал, что он мёртв, но, оказалось, дышит. Мелькнула у меня мысль вытолкнуть плот на течение — кто его знает, что за подарок принесла река? — но вбитые с детства императивы взяли верх. Как же! Ценность человеческой жизни! Помощь ближнему! Но скоро выяснилось, что в мире, в котором мы очутились после семнадцатого года, эти прекраснодушные представления стали непозволительной роскошью. Я совершил неправильный выбор, некстати озаботился сохранностью своего нравственного чувства.
— Вы и сейчас считаете, что нарушить нравственный закон внутри себя было бы правильным выбором? — спросил внимательно слушающий Батурлин.
— Из двух зол нужно выбирать меньшее. Я выбрал большее. — Дед опустил голову и замолчал, а когда Наташа, решив, что на сегодня вечер воспоминаний закончен, собралась было отправиться к себе в комнату, вдруг продолжил рассказ:
— Я перетащил Прохора в дом, который мы с Олей называли вторым. В нём у нас было что-то вроде летней кухни, там Оля сушила грибы да ягоды, развешивала травы. И вот в это душистое, тёплое, ставшее родным, я поместил чужого человека, кряжистого, большого. Мы с Олей выходили незнакомца, а как только он начал вставать, растеряли весь покой, в котором пребывали так долго. Мы не сразу признались друг другу, что Прохор не вызывает у нас ни малейшего доверия. Взгляд, которым он смотрел на Олю — мерцающий, тёмный — исходил будто из самых недр земли, из её кипящего вещества.
Заметив, что мы с Олей спим в разных углах избы, к тому времени уже не разделённой васильковой занавеской, а разгороженной стенкой, которую я соорудил из мелких брёвен, Прохор задал вопрос, которого и права не имел касаться:
— Так она разве не баба твоя, Ольга-то?
— Она мне сестра, — зачем-то промямлил я вместо того, чтобы указать пришельцу, что это не его ума дело.
— Врёшь, не сестра она тебе, барин, — нехорошо засмеялся Прохор. — На сестёр так не глядят, как ты на Ольгу глядишь.
Откуда он вывел, что я «барин»? Что во мне барского-то оставалось? В ситцевых шароварах с вылинявшими васильками — барин! И как это у него прозвучало! — барин. Сколько вовек непримиримого было в этом слове!
Как только Прохор появился у нас, я не решался уходить в лес — не хотел оставлять с ним своих девочек, и Оля тревожилась, просила не отходить далеко от дома. Лишь к реке ненадолго спускался — забросить сети, вынуть из них рыбу — там я услышал бы громкие голоса со станции. Я сколотил крепкий плот, выстругал багор, и, одним ранним утром, убедившись, что Прохор уже уверенно держится на ногах, отвёл его на берег.
— Прощай, Прохор, — сказал я, вручая ему котомку с дорожными припасами.
— Гонишь, барин? — Он недобро оскалился. — Мне вниз по реке не надоть. Мне обратно надоть. Давай, я дождусь леденья, пешком потом уйду.
— Пристанешь, где дороги есть, по ним и вернёшься. А здесь ты оставаться больше не можешь. Прощай, Прохор. — Я был недоволен собой, чувствовал, что теряюсь перед этим непонятным мне человеком.
— Оно так. Ты меня на ноги поднял, не поглядел, что я простого роду-звания. Я ж тебе, барин, в ножки поклониться должон, а я заместо того хочу, чтобы со мной как с человеком, не гнали что б меня, значит, незнамо куда. — Прохор откровенно ёрничал.
— Можно и поклониться. С того света тебя вернули, как-никак, — сказал я, всё сильнее злясь на себя.
Я понимал, что веду себя глупо, что говорю глупо, но этому человеку удалось выбить меня из давно привычного равновесия. Знаете, встречал я в жизни людей, возмечтавших стать свободными от общества. Кто-то уходил в лесники, кто-то подолгу жил в заброшенной деревне, и там, наедине с совершенством природы они, казалось, обретали душевную гармонию, о какой среди несовершенных людей и помыслить нельзя. Но каждый раз, когда затворникам начинало думаться, что уже вот она, точка опоры внутри них, от которой можно бы и мир перевернуть, этот самый мир, не дожидаясь, пока его перевернут, врывался и разламывал всю их внутреннюю тишину одним махом, не церемонясь.
— Я понимаю, о чём вы, Иван Антонович, — вмешался Батурлин. — Уходили из моих знакомых кое-кто в самоизоляцию. Именно так, именно с размаху и, не церемонясь, им напоминал о своём существовании наш бренный мир.
— Ну вот, дед, ты сам себе и возразил: не было у вас с бабушкой возможности спастись в алтайском раю. — И, встретив непонимающий взгляд Ивана Антоновича, пояснила: — Давеча ты говорил, что вы могли остаться на станции, потом и работать там пристроиться.