Наташа удивилась тому, что произнесла дедово «давеча», да так непринуждённо, словно не впервые в жизни сейчас использовала это слово, и одновременно поймала на себе настороженный взгляд Владимира Николаевича.
— Так поклонился тебе Прохор? — спросила Наташа, уходя от размышлений, что там опять у Батурлина на уме.
— Да уж. Благодарность из него так и брызнула. Прохор осклабился и сказал:
— Не за что мне тебе кланяться, барин. Ты ж не для меня старался, ты для души своей барской старался. Настарался сколько хотел, а опосля и погнал со двора православного, как собаку.
— Что тебе в том, для чего я старался. Тебя на ноги поставили? Поставили. Всё. Остальное — не твоё дело. Я тебе в душу не лезу, и ты не лезь.
— Останусь я у тебя до зимы, однако. — Глядя мне в глаза, Прохор отвратительнейшим образом сплюнул. — Поживём рядом, пооботремся дружка об дружку. Ты меня ещё отпускать не захочешь, как узнаешь, сколько от меня пользы. — Прохор уже не просил, он просто вводил меня в курс своих планов.
— Плыви, Прохор, — сказал я как можно спокойнее и снял с плеча ружьё. — Прощай.
— Ну, прощевай, барин. — Последний аргумент показался ему убедительным. — Спасибо за хлеб-соль, за ласку твою. Может, ещё свидимся, тогда я тебя за всё разом отблагодарю. — Это походило на угрозу.
Я долго смотрел вслед удаляющемуся плоту, потом повыше взобрался, хотел убедиться, что Прохор не пристал к берегу.
В тот день я не отходил от дома, всё мне Прохор мерещился. Назавтра сходил в лес, неподалёку поставил пару силков для птиц — и бегом назад. Только на третий день я сумел избавиться от ощущения, что Прохор находится где-то поблизости. Зашёл я в лес, начал следы звериные распутывать, и тут на меня вышел лось. Остановился метрах в двадцати, и прямо на меня смотрит. Потом отвернулся, голову задрал и стоит. Красавец: рога ветвистые, ноги высокие, стройные, плечи мощные! Не поднялась у меня на него рука, не стал стрелять, даже ружья не снял. А лось постоял-постоял, и, взглянув на прощание в мою сторону, повернулся и не спеша стал подниматься в горку. Забыл я тут про охоту, сердце заколотилось, кинулся домой. Я не просто бежал, я скатывался, где пройти было нельзя, совершал прыжки, на какие раньше ни за что не решился бы. В голове кричало: «Ушёл! Бросил! Что же я наделал, кретин!». Издалека рассмотрел: сидит Маняша посреди двора и что-то в руках перебирает, кругом тишина, всё спокойно. А я с охоты опять пустой пришёл, вот как меня Прохор перепугал. Маняша увидела меня, кинулась навстречу и тут же упала, как подкошенная, лежит в траве, не поднимается, смотрит на меня и не плачет, а губки дрожат, личико испуганное. Ближе подошёл, смотрю: девочка за ножку верёвкой к жердине привязана. Мы нашу бодливую козу обычно там привязывали, чтобы она на Маняшу не нападала, не пугала.
Спрашиваю шёпотом:
— Здесь Прохор?
Маняша закивала, и видно было, что она изо всех сил рыдания удерживает.
— Он тебе плакать не велел?
Она опять закивала, а слёзки уж вовсю текли.
— Он в доме? — Кивок.
— Оленька с ним? — Кивок.
Я освободил Маняшину ножку и всё так же шепотом велел ей укрыться в сарае между дровами.
Взошёл на крыльцо, рванул дверь, а она только прикрытой оказалась, снял с плеча ружьё и взвёл оба курка. Прошёл сени, тронул ручку двери в горницу, дверь поддалась — он даже дом не запер, ждал меня!
Представшее передо мной было невозможным, немыслимым, чудовищным! Неестественно бледное Олино лицо, чёрные круги вокруг глаз, её разбитые в кровь губы, из-под разорванного платья обнажённое плечо в кровоподтёках, её бессильно брошенная голая нога. Прохор, не спеша натягивающий портки, его радостный голос: «Так ты, барин, и не попробовал её? Тепереча не робей, давай. Опосля меня она уж гордиться не станет». Я вскинул ружьё. «Брось, барин, всё одно ить не стрельнешь, душу свою губить побоишься. Ты лучше поди барыньку опробуй, сладкая барынька-то», — Прохор, широко, по-дружески, улыбаясь, шёл на меня. Я выстрелил из обоих стволов. Только что я не смог убить лося, но смог убить улыбающегося человека. Знаете, это очень страшно — убить улыбающегося человека.
Потрясённые Наташа и Батурлин молчали.
— Как мы доживали на станции до ледостава, о том лучше и не говорить. Наш лесной рай стал холодным пустым космосом, безжалостным к человеку. Что бы я ни делал, чем бы чуть ли не круглыми сутками ни занимал себя, в уме было одно: убивать! Убивать всех, для кого я «барин», кто никогда не простит моей правильной речи, убивать прохоров, в которых с детства не заложено зёрен культуры, стало быть, нет, и не может быть механизмов самоограничения, убивать всех, для кого теперь настало их время — время «пробовать» «сладких барынек» и заплёвывать вокруг себя всё!