Для гостя, брата Гефсибы – или кузена Клиффорда, как начала теперь называть его Фиби, – она в особенности была необходима. Нельзя сказать, чтоб он разговаривал с нею или часто обнаруживал, тем или другим определительным образом, чувство удовольствия быть в ее обществе, но, если она долго не показывалась, он делался сердитым и нервно-беспокойным, ходил взад и вперед по комнате с той неверностью, которая характеризовала все его движения, или же сидел угрюмо в своем кресле, оперши голову на руки и обнаруживая жизнь только электрическими искрами неудовольствия, когда Гефсиба старалась развлечь его. Присутствие Фиби и живительное действие ее свежей жизни на его увядшую жизнь были единственными его потребностями. Действительно, Фиби была одарена такой игривой, брызжущей весельем душой, которая редко оставалась совершенно спокойной и в чем-нибудь не проявлялась, подобно тому как неистощимый фонтан никогда не перестает брызгать и журчать своей игривой волной. Она обладала искусством петь до такой степени натуральным, что вам даже не пришло бы в голову спросить ее, где она приобрела его или у какого учителя училась, как вы не стали бы предлагать те же вопросы птичке, в тонком голоске который слышится нам голос Создателя так же ясно, как и в самых громких раскатах его грома. Пока Фиби продолжала петь, она могла свободно расхаживать по дому. Клиффорд был равно доволен, раздавался ли ее сладкий, воздушно-легкий голос из верхних комнат, или из коридора, ведущего в лавочку, или пробивался сквозь листья груши из сада вместе с дрожащим светом солнца. Он сидел спокойно, с тихим удовольствием, сиявшим на его лице, то яснее, то опять слабее по мере того, как звуки песни раздавались возле него или приближались и отдалялись. Но, впрочем, он был еще довольнее, когда она сидела у его ног на низенькой скамейке.
Замечательно, что Фиби, при своем веселом характере, чаще выбирала патетические, чем веселые, мелодии. Но молодые и счастливые люди любят набрасывать на свою ярко сияющую жизнь прозрачную тень. Притом же глубочайший пафос голоса и песни Фиби проступал сквозь золотую ткань радостной души и получал от этого такое дивное свойство, что после слез, им вызванных, человек чувствовал на сердце облегчение. Прямая веселость в присутствии мрачного несчастья резко и неуважительно разнилась бы с торжественной симфонией, которая звучала своими низкими нотами в жизни Гефсибы и ее брата. Поэтому Фиби попадала в тон, часто выбирая печальные темы, и этот тон не нарушался оттого, что ее арии переставали быть печальными, когда она их пела.
Привыкнув к ее сообществу, Клиффорд скоро доказал, что его натура была первоначально способна впитывать в себя со всех сторон пленительные цвета и веселое сияние. Он делался моложе, когда она сидела подле него. Красота – не вполне, конечно, вещественная, хотя бы даже в высшем своем проявлении, которую художник долго подмечает, чтоб схватить и прикрепить к своему полотну, и все-таки напрасно, – все же, однако, красота, бывшая не просто мечтою, иногда появлялась в нем и озаряла его лицо. Более нежели озаряла – она преображала это лицо выражением, которое можно было объяснить только сиянием избранной и счастливой души. Эти седые волосы и эти морщины со своею повестью о бесконечных горестях, так глубоко начертанные на его лбу и сдвинутые густо, как будто в напрасном усилии рассказать непонятную уму историю страданий, на минуту исчезали, и в эту минуту взгляд нежный и вместе с тем проницательный мог бы увидеть в Клиффорде некоторую тень того, кем он был когда-то.
Весьма вероятно, что Фиби понимала очень мало характер, на который она действовала такими благодетельными чарами. Ей не было и нужды понимать. Огонь озаряет радостным светом целый полукруг лиц перед камином, но какая ему надобность знать индивидуальность одного из них? Впрочем, в чертах Клиффорда было нечто до такой степени тонкое и деликатное, что девушка, существовавшая с таким удовольствием в сфере действительности, как Фиби, не могла вполне постигнуть этого невыразимого нечто. Между тем для Клиффорда действительность, простота и эта общежительность натуры молодой девушки были такими же сильными чарами, как и все другие.
Правда, ее красота – и красота почти совершенная в своем стиле – была необходимым их условием.