— Чего делать? — спрашивал кто-нибудь из наших, едва придя.
— Айда картошку чистить! — приглашал дежурный по кухне.
— Сами почистят, на то и дежурные! А вы идите лучше сюда, палатка заваливается!
В первый же день Саня Жуков сказал мне:
— Семен Афанасьевич, не всех можно туда пускать. Как бы чего не вышло. Панин, например…
— Значит, пускай назначает совет дома. Будет вроде сводного отряда, как у нас в коммуне: по двое, по трое, от разных отрядов, каждый день новые. А кого именно назначать, сами сообразите.
И получилось любопытно. К пионерам шли работать — это знали все. Не играть, не развлекаться (на волейбол вечером пионеры приходили к нам). Но если кто в чем проштрафился, его не посылали. Никто не говорил: вот, дескать, ты провинился и потому не пойдешь. И тот, кого не послали по первой просьбе, не спорил: совесть была нечиста. А идти почему-то хотелось всем, хотя, повторяю, каждый знал, что прийти и сидеть сложа руки не придется. Нельзя заявиться к людям, которые поднялись на заре и работают, и просто так, со стороны, глядеть на них. Тут уж либо помогай, либо уходи. Наши приходили — и помогали.
В день, когда должны были приехать из Ленинграда остальные пионеры, мы строем пошли встречать их на станцию.
Поезд подкатил; из последнего вагона, как горох, посыпались ребята в синих трусах, белых рубашках и красных галстуках. Они тотчас построились по четыре в ряд; получилась красивая, яркая колонна. Впереди стояли знаменосец и два ассистента — мальчик и девочка из младших.
— Здрав-ствуй-те! — отчеканили мои.
— Здрав-ствуй-те! — ответили ленинградцы.
— Вперед… марш! — громко скомандовал Гриша Лучинкин.
И пионерская колонна двинулась.
— Вперед… марш! — откликнулся я.
И мои тоже двинулись.
День был пасмурный, по всему горизонту дымились тучи, и ветер — сильный, резкий — безжалостно заволакивал серыми клочьями последние голубые просветы над головой. И все-таки никто не ждал, что дождь хлынет так внезапно. А случилось именно так. Последний порыв ветра, мгновение тишины — и дождь, словно только и ждал этой минуты, с шумом, с грохотом, сплошными, непроглядными потоками обрушился на нас.
Наш строй дрогнул, последние ряды смешались.
— Ой, Семен Афанасьевич! — пискнул кто-то из младших.
Глебов отскочил в сторону и стал под навес придорожного ларька.
— Вы что? — в бешенстве крикнул Король. — Семен Афанасьевич, да что они, глядите!
Он схватил Глебова за шиворот и втащил в ряды.
Я не успел подать новую команду, не успел предпринять ничего, чтобы восстановить порядок, — впереди пионеры хором заговорили — не запели, а именно заговорили. Мы невольно прислушались. Дождь шумел, хлестал, и в его шуме слова были сначала неразличимы. Но постепенно до нас дошло:
И снова и снова, все громче, все задорнее. Еще минута — и нас подхватило быстрым, бодрым ритмом этой присказки. Как хорошо оказалось идти в лад ей! Это была не музыка, не барабанная дробь, но шаг отбивался так четко, так легко, что и мы стали чеканить, сначала негромко, а потом в полный голос, в такт идущим впереди:
Это было хорошо! В этих четких строчках и впрямь был звон подков, был призыв, он веселил шаг, и хотя рубашки прилипли к плечам, никто уже не думал о дожде.
Лучинкин оборачивал к нам улыбающееся, блестящее от воды лицо с прилипшими прядями на лбу и махал рукой, словно дирижировал. И мы всё громче, веселее, напористо, назло дождю твердили свое:
38
Наше завтра — радость!
Завтрашний день — что он сулит? Что будет завтра? С каким чувством неуверенности засыпает человек, который не знает этого! Как тревожно спит тот, кто не ждет от завтрашнего дня ничего хорошего!
Наши ребята получили счастливую уверенность не только в завтрашнем дне — это еще не все! Мало знать, что ты будешь сыт, обут, одет. С этого мы начинали, поначалу и это было немало, но теперь эта маленькая радость больше не могла нас удовлетворить. Нет, теперь ребята были уверены в том, что завтрашний день принесет радость более полную, чем простое спокойствие и сытость.
Когда-то, очень давно, в самом начале моей работы в коммуне, Антон Семенович сказал мне: