Он попытался было отбрыкнуться, но резкое движение тут же отозвалось болью в голове. Кузьма застонал сквозь зубы, перевернулся на спину, нехотя разлепил глаза. Хрипло спросил:
– Февронья, ты?
– Кому ещё? Вставайте, заполдень уже!
– Ну и что? Господи-и-и, помереть спокойно не дадут… - Кузьма с трудом сел на постели, помотал головой, осмотрелся, убедился, что находится в давно знакомой Февроньиной комнате с выгоревшими и залитыми вином обоями и рваной занавеской на окне. Сейчас занавеска была отдёрнута, и солнечный луч падал на огромный букет голубой и розовой сирени. Букет был вставлен в глиняный горшок с отбитым краем, и на нём, среди пахучих соцветий, деловито жужжали две пчелы, залетевшие в открытое окно.
Хозяйка комнаты, босая, в одной рубашке, сидела возле стола и, подперев кулаками щёки, любовалась на цветы. В её давно не мытых рыжих волосах, кое-как заплетённых в короткую косицу, играло солнце.
– Ну, с какой радости разбудила-то? - тоскливо спросил Кузьма, вытаскивая из-под кровати одежду. - Места тебе жалко? Если денег нет, так я добавлю… Февронья оторвалась от созерцания букета. Вздохнув, сказала:
– Домой вам надобно, Кузьма Егорыч. Вас ваши цыгане уже с фонарями обыскамшись, шутка ли - четвёртый день в пропаже находитесь! Даная Тихоновна к вам хоть и со всем уважением, но и с Дмитрием Трофимычем ей тоже ссориться без надобности. И клиент частый, и человек порядочный…
– Митро приходил? - немного испугался Кузьма.
– Как же-с, были, и вчерась, и третьего дня. И в расположении весьма даже дурственном. Прямо-таки выражаться изволили по-извозчицки, а допреж себе такого даже в подпитии не позволяли! Даная Тихоновна распереживалась вся и сегодня мне с утра велела: буди, говорит, дитё и до дому отправляй, а то как бы не вышло чего… Я что, мне помещения не жалко… На "дитё" Кузьма не обиделся и только тяжело вздохнул, представив себе, во что может вылиться "дурственное расположение" Митро. От этого ещё сильней захотелось оказаться где-нибудь подальше от Большого дома. "На Сухаревку пойду." - подумал он и, морщась от головной боли, начал медленно, то и дело чертыхаясь, одеваться. Февронья от стола следила за ним сонными карими глазами, машинально отбрасывала падающую на глаза прядь волос, тихонько вздыхала.
– С женой, что ль, совсем у вас худо, Кузьма Егорыч? - сочувственно спросила она, поправляя ветви сирени в горшке. - И что вам, кобелям, только надобно… Уж от такой-то красоты в наше заведение бегать! Уж не в положении ли Дарья Степановна, что вы её вниманием беспокоить не желаете?
– Нет у неё никакого положения… - проворчал Кузьма. Встал, наспех умылся у жестяного рукомойника, кинул на скатерть два рубля и, не попрощавшись, вышел из комнаты.
На улице стоял тёплый майский день, воздух звенел от жужжания насекомых, вившихся над сиренью в палисаднике мадам Данаи, ветер чуть заметно шевелил молодую листву вётел, над которыми высоко в небе бежали маленькие лохматые облака. Выйдя на улицу, Кузьма мимоходом удивился непривычной тишине на Живодёрке: все как раз были в Большом доме на свадьбе Митро. Но Кузьма этого не знал и поспешил как можно скорее свернуть на Садовую, чтобы не попасться на глаза никому из цыган. Голова отчаянно болела, на душе скребли сорок кошек, а сочувствие толстой Февроньи только ещё больше испортило настроение.
"В положении…" Знала бы эта курица… Да и рассказать кому - никто не поверит, а поверит - со смеху умрёт. Но кому же расскажешь о том, что с самой зимы не можешь прикоснуться к собственной законной жене? И что в положении ей быть не с чего - если, конечно, ещё кто-нибудь, кроме мужа, не пристроился… Криво усмехнувшись, Кузьма вспомнил тот ледяной зимний вечер, когда Данке подарили малиновое муаровое платье. Он до сих пор не знал, кто был тот черноглазый поляк с наглой улыбкой, торгующийся тогда с купцом Сыромятниковым за право пригласить Данку за свой стол.
Позже Кузьма пробовал осторожно расспрашивать о нём половых ресторана, но и они ничего не знали, уверяя, что тот господин появился у них впервые.