Последняя моя встреча с отцом была в 1932 году.
Я приехала к нему в Париж, где он жил последнее время.
Поезд прибывал рано утром. Я ожидала увидеть на перроне отца. Но, к моему удивлению, не только отца, но вообще никого на перроне не оказалось; я решила, что все проспали, как вдруг увидела бегущего мужчину, за которым, размахивая руками и что-то выкрикивая, бежали носильщики.
Я узнала своего брата Бориса, который мне кричал по-русски, что он пробрался на перрон вопреки всем правилам и что отец и родные ждут меня за оградой, где и полагается ждать встречающим.
Подходя к ограде, я сразу увидела отца. И мне вспомнилось, как А. М. Горький назвал отца «Колокольней». Он действительно был выше всех чуть ли не на голову.
Братья и сестры с громкими криками бросились мне навстречу, и мы шумно здоровались на удивление прохожим.
У меня в руках был большой букет васильков, которые мне принесли друзья на вокзал при отъезде из Москвы.
Отец вдруг заметил этот букет, лицо его просияло радостным удивлением:
– Неужели наши васильки? – спросил он. – Конечно, наши!
И он выхватил у меня букет и прижал его к груди. Мы пошли к выходу, сели в машину и быстро добрались до дома. Дома меня забросали вопросами. Я еле-еле вырвалась на мгновенье, чтобы привести себя в порядок. В мою комнату то и дело стучал отец, приговаривая:
– Ну, Аринка, скорее, черт тебя знает, сколько времени ты одеваешься!
Сели завтракать. Только тут я увидела, что отец постарел.
– Как хорошо, Аринка, – говорил он, – что ты приехала. Вот мне кажется, что ты кусочек Москвы с собой привезла. Скажу тебе откровенно, надоели мне все эти заграницы. Так хочется в русскую деревню… Вот бы, как прежде, с Костей Коровиным рыбку половить на «Новенькой» (мельнице). Знаешь, давай-ка сегодня соберемся у Борьки и устроим «эдакий» вечер. Позовем Сережу Рахманинова, Костю Коровина…
Так и сделали. Вечером собрались у брата. Наварили пельменей (любимое кушанье отца), достали русской водочки – и пошел пир горой.
Сначала пели под гитару, потом стали петь русские песни. Запевал отец, все семейство подтягивало хором, дирижировал С. В. Рахманинов.
Потом запели какую-то плясовую, и отец с Коровиным сорвались с мест и пустились в пляс. Было необычайно забавно и весело. Фёдору Ивановичу было тогда пятьдесят девять лет.
На следующий день отец встал рано. Я заметила в нем резкую перемену: он был грустен, сосредоточен и неразговорчив.
К вечеру он несколько оживился, подошел ко мне и сказал:
– Давай поговорим о Москве. Пойдем в гостиную.
Странное впечатление производила на меня эта гостиная в стиле Людовика XIV, с тяжелыми мрачными гобеленами на стенах; так не вязалась она с обликом отца.
Резким диссонансом казался висевший над камином портрет Шаляпина работы художника Кустодиева, где он изображен в меховой, нараспашку, шубе, на фоне русской ярмарки.
Отец сел в кресло, я – напротив.
– Ну, расскажи, – обратился он ко мне, – как работают в московских театрах артисты?
– Прекрасно.
– Да? А вот мне плохо. Приходится играть черт знает в каком окружении, в каких условиях. И декорации, и оркестр, и костюмы плохие. Как часто вспоминаю я своих московских товарищей и, главное, чудесный оркестр Большого театра…
– Поедем в Москву.
– Я бы с радостью, но боюсь…
– Чего же ты боишься?
– Сомнение меня берет, боюсь – отстал я от вас, от вашей жизни. Слышу, у вас новые пути, новое искусство. Вот молодежь, она меня не знает, никогда не видела. А вдруг покажусь ей устаревшим, отжившим. Не примут они, пожалуй, меня!
Я стала доказывать ему, что он ошибается, что надо ехать в Москву.
Он вздохнул.
– Не выполнил я своего назначения в жизни. Может быть, пел, играл неплохо, а вот театра не создал. Где мой театр?.. Там, в России…
Потом он вдруг спросил:
– А ты Есенина знаешь?
– Да, была немного знакома.
– Нет, не то, – стихи его знаешь?
– Знаю.
– Можешь прочесть?
– Могу.
– Прочти.
Я начала читать:
Когда я взглянула на отца, его глаза были полны слез.
– Ничего, ничего, это хорошо!.. Пойдем, послушаем Москву!
Мы подошли к радиоле, включили Москву, но был уже поздний час, мы услышали только бой часов Кремлевской башни… Отец обнял меня, и мы долго молчали…
Погостив некоторое время в Париже, я собралась обратно в Москву. Отец же должен был ехать на концерт в Англию, и я пошла проводить его на вокзал. Он показался мне еще более осунувшимся и печальным в этот прощальный час. Как-то порывисто схватил он меня за руку, когда настали минуты расставанья, и долго, взволнованно целовал. И вдруг мне показалось, что я больше никогда его не увижу… Отчаянье и страх охватили меня, но я сдержала себя, и, только когда поезд отошел от платформы и в последний раз в окне вагона мелькнуло его лицо… я заплакала.
Предчувствие мое оправдалось… больше я его не видела.
Прошло еще шесть лет…
Я получала письма от отца. Он писал часто. Он тосковал…
Последние годы его жизни отмечены постоянными помыслами о родине. Он был восхищен успехами строительства в России и все более глубоко страдал вдали от родной страны. Он понял всю трагедию своей жизни, осознал свою ошибку, но… поздно. Он был уже на пороге смерти.
Весь последний период жизни отца прошел под знаком неосуществленной мечты о возвращении домой, на родину, в Советский Союз! За год до смерти, несмотря на запрещение врачей, отец вышел из дома, чтоб посмотреть фильм «Петр I». «В прошлом году, – писал отец, – я читал первую книжку, то есть первый и второй тома Толстого, и скажу откровенно – был в восторге, превосходно написано. Все актеры в фильме играют очень хорошо… Перед картиной показывали Эрмитаж, Третьяковскую галерею, Музей Ленина и, главное, – канал Волга – Москва – раздавительно!»
Отец умер в Париже 12 апреля 1938 года от тяжелой болезни – лейкемии (злокачественное белокровие). Болезнь продолжалась около полугода, постепенно истощая организм и ослабляя сердечную деятельность.
Началась болезнь с того, что отец стал сильно задыхаться; в одном из писем он писал мне: «Я потерял вместилище груди, мне тяжело вздохнуть, когда я делаю несколько шагов, мне кажется, что я вбежал на десятый этаж…»
В другой открытке я прочла: «Мне кажется, что я медленно, но верно умираю…»
Было сделано все возможное для спасения, но ничто не принесло ему облегчения.
Приблизительно за неделю до смерти врачи уже не скрывали, что положение безнадежно, что от острого белокровия наука не знает спасения. Можно было лишь удивляться стойкости организма отца.
– Не плачьте обо мне, если я умру! – говорил он. – Я прожил большую жизнь…
Сестра писала: «Однажды, за несколько дней до смерти, ему было особенно плохо и он особенно тяжко страдал. По-видимому, он изо всех сил сдерживал стоны. В этот момент вошла к нему Дася. Он увидел ее, вдруг улыбнулся и, должно быть, для того, чтобы скрыть от нее свои страдания, стал рассказывать ей, как в детстве, сказку про Мишку на деревянной ноге…»
За несколько дней до смерти я говорила с отцом по телефону. Он просил меня приехать к нему.
– Я очень страдаю, – сказал он мне. – Не можешь ли ты ко мне приехать? Кого мне попросить, чтоб тебе разрешили это?
Я успокоила его, сказав, что хлопочу о выезде. Выехать мне, однако, не удалось…
Голос отца по телефону звучал прекрасно… но это был обман. Ему уже было очень плохо. Сестра впоследствии писала мне, что он старался изо всех сил говорить бодро, чтоб не испугать меня.
Тяжелые дни переживали мы с матерью. В день смерти отца я была у своих друзей. Предложили тост за выздоровление Фёдора Ивановича…
В ту же минуту неожиданно раздался телефонный звонок – мать вызывала меня домой. Тяжелое, горькое чувство сжало мне сердце. Я все поняла…
Мать встретила меня словами:
– Ириночка, Шаляпина больше нет…
Через несколько дней моя мать получила письмо от сестры Лиды. Вот что она писала: «Моя дорогая мамусенька, вот сейчас вырвала наконец минуту, чтобы написать тебе после того ужаса, что произошло.
Папа еще дома, его бальзамировали. Он лежит такой изумительно красивый, с совершенно спокойным лицом, даже немного улыбается. Хоронить его будут в понедельник утром.
Его гроб будет стоять некоторое время в «Опера», где будут петь артисты и оркестр будет играть.
Мы были с папой, стояли рядом у его кровати до последнего вздоха. Утром он метался и очень страдал, был в полусознании.
Часам к четырем с половиной мы снова собрались у его изголовья. Ему сделали множество уколов, чтобы успокоить его страдания. Его последние слова были о русском театре, и сам он спросил: «Где я? В театре?» Потом он замолк, его глаза смотрели немного наверх, в одну точку. Он лежал уже спокойно и дышал с трудом, потом… перестал дышать. Это был конец.
Умер спокойно, ни одной судороги. Заснул.
Я до сих пор не могу привыкнуть к мысли, что папы нет, мне все кажется, что он спит только.
Мир праху его и вечная ему память!
Целую тебя крепко, мамуся моя ненаглядная, все время думаю о тебе, и знаю и чувствую, что в этот страшный час ты с нами и с отцом.
Целую тебя и люблю. Твоя Лидуша.
Борис приезжает сегодня, бедный Федюша не успел».
Младший брат Фёдор прислал телеграмму: «Я с тобой». Эту телеграмму положили отцу на грудь.
Брат Борис поспел лишь на похороны и сделал рисунок с отца в гробу.
Париж устроил Шаляпину грандиозные похороны. Доступ к его телу был открыт для всех. Тысячи людей пришли отдать долг великому русскому артисту.
Французские рабочие принесли букеты полевых цветов. Со всех концов света были получены сочувственные телеграммы. Все газеты оповещали о смерти Шаляпина.
Похороны состоялись 18 апреля 1938 года. Гроб с телом Шаляпина был установлен в Гранд-Опера. Такой чести не удостоился еще ни один артист. Играл оркестр, пел хор Оперы.
Похоронили отца на кладбище Батиньоль.
Когда гроб опускали в могилу, кто-то из родных бросил в нее горсточку русской земли…
На медной доске было выгравировано на французском языке:
Впоследствии эта надпись была изменена:
«