— Атаман, атаман… — Хэшэгтэ махнул рукой. — Ему мундир, нагайка да и своя спесь помогают, указы да приказы. Ну и ваша трусость силу ему дает. А может, он не страшнее зайца.
Цоли с тревогой поглядывала то на мужа, то на Хэшэгтэ. Она попыталась свернуть разговор на другую дорогу.
— В дальних улусах тоже засуха или боги дожди посылают? — спросила она у Хэшэгтэ.
Но как нельзя прогнать с весенней травы голодное стадо, так невозможно было прекратить и этот разговор.
— Этот твой Усачев богат?
— Состоятельный.
— Ну да… ему подчиняется вон сколько казаков. Даже корову ему не пожалеете. Как тут не разбогатеть!
— Это верно… — невольно согласился Банзар. — Он много подарков получает.
— Русские прямо это называют — взятки, — засмеялся Хэшэгтэ. — Так привыкли начальники, что слово сказать без взятки за убыток считают.
— Про всех так говорить нельзя, — упорствовал отец.
— Банзар, ты же умный человек. Легче найти белую ворону, чем чиновника или нашего нойона, которые бы жили без взяток. Вот ты говоришь, что Усачев богат. Как досталось ему богатство? Что, он на берегах Уды и Селенги сено косил? У подрядчика спину гнул? А тайша Юмдылык баранов пас, что ли? Лама Попхой и шаман Сандан колодцев не копали, шкур не мяли…
— Ну, лам и шаманов не будем трогать, грех…
— Да ты не бойся, боги за правдивые слова не наказывают.
Цоли снова вмешалась в разговор:
— Хэшэгтэ-ахайхан, вы все о других говорите. А сами-то как живете?
— Меня монгольские буквы да свои руки кормят. У иных богатых сын, им его грамоте учить надо. А ему одному скучно учиться… Я и говорю: «Позовите еще соседских мальчиков»… Ну и живу у них — угол дадут, кормят. А месяца через два, глядишь, уже несколько мальчиков в улусе читать научились.
— А ножи и трубки? Что-то сундучка вашего не видно.
— Как же! И этим кормлюсь. Не так у меня получается, как у покойного Бадлы, но людям нравится, у многих ножи моей работы. Сундучок пока в Боргое остался, поедет туда кто-нибудь, привезет.
Цоли вздохнула.
— Как любила Аюухан своего Бадлу… Еще девчонкой была, сыновья зайсанов сватались — отказывала. Все мы удивились, когда она вышла за Бадлу, думали — в богатую юрту уйдет.
— Со здоровьем у нее не лучше?
— Лежит. Лама не помог, хотят шамана позвать. Хэшэгтэ покачал головой.
— Что-то не вспомню, чтобы ламы для бедняков старались. Знаете, как они болезни делят? Сто одна неизлечимы, сто одна проходят без лечения, сто одна излечиваются лекарствами, сто одна — молитвами. А послушаешь лам — и выходит, что у бедных людей все болезни неизлечимы. И шаманы такие же. Да вот был случай…
Дядя Хэшэгтэ долго рассказывал разные истории про лам и шаманов.
Доржи подумал: «Никто из соседей не имеет такого умного родственника. Он так много знает». Слова его — как хорошая песня. Они западают в душу, крепко запоминаются.
…На следующий день после завтрака Хэшэгтэ вышел во двор, взял топор и стал обтесывать дощечку величиною с ладонь. Ребята не отходили от него — что-то интересное, видно, затевает дядя. А тот вымазал гладкую сторону дощечки жиром и сажей, погрел ее у огня, чтобы лучше пропиталась, и покрыл тонким слоем седой золы.
— Что вы делаете, дядя Хэшэгтэ? — не вытерпел Доржи.
— Буду учить вас грамоте, — ответил старик и острой палочкой написал на дощечке первые буквы монгольского алфавита. — Подойдите ближе.
После полудня измученные дети и разочарованный учитель пили чай. Цоли с тревогой посматривала то на гостя, то на ребят.
— Харагшан и Бадма, может, будут грамотеями, — объявил Хэшэгтэ, — а вот из Доржи едва ли выйдет толк… — Он с укоризной посмотрел на присмиревшего Доржи. — Голова занята другим — шалости, видно, на уме… Бадма запомнил вон сколько букв, а Доржи молчит, как в рот воды набрал… Видать, зря подарил ему конфеты и чашку.
— Мал еще, подрастет — поумнеет, — заступилась мать.
Гость с сомнением покачал головой.
Доржи так обидно, что он готов выплакать сразу все слезы, реветь на весь улус. Еши отказался учить его играть на хуре. А дядя говорит, что и к грамоте он неспособен.
Прошло еще несколько дней. И вот Доржи почувствовал, будто рассеивается перед ним туман. Правда, еще путает иногда «эхэ» и «бэхэ»[31]
, но терпения и старания у него оказалось больше, чем у братьев.Дядя Хэшэгтэ заметил успехи Доржи, поддержал его добрым словом: «Скакуна видно с жеребенка, а человека — с ребенка». Мальчик стал еще старательнее. Он терпеливо заучивал уроки, крепко держал дощечку с буквами, будто могут отобрать ее у него.
Маленькой рукой, покрытой цыпками, Доржи выводит кривые и хромые слова. Им уже тесно на дощечке. Тогда Хэшэгтэ сделал ему доску, величиной со шкуру ягненка. Но словам стало тесно и на этой доске.
Дядя занимается теперь с одним Доржи. Харагшан и Бадма с утра убегают из юрты — то овец пасти, то на речку. Хэшэгтэ махнул на них рукой.
Всюду, куда ни взглянешь, — буквы. На деревянной чашечке — буквы, нацарапанные гвоздем; на стенах — буквы, написанные углем и даже дегтем. Доржи так исписал юрту, что она стала походить на дацанский молитвенный барабан — хурдэ.