Разумеется, сказанное не значит, что от Чаадаева или Пушкина до Артемия Троицкого и Михаила Таратуты (текстами которых завершается последний раздел последней главы антологии, озаглавленный «Прощай, Европа?») «русская мысль» не породила ничего действительно оригинального. Просто важно сознавать, что в отсутствие социальных институтов практики ответственного свободомыслия, каковая связана прежде всего с Университетом, с течением времени не только мельчали «русские мыслители», но сама «русская мысль» замыкалась в лаборатории или даже фабрике своеобразной
Добавим, что фабрика русских грез все время работала себе в убыток: сосредоточившись на высматривании достоинств или недостатков Запада, преуменьшая или, наоборот, преувеличивая оные, «русская мысль» явно не желала видеть более насущных проблем текущей действительности, равно как хранила почти царственное равнодушие к проблематике бытия-разума-языка, остающейся отличительным знаком оригинального философского поиска в Европе. Строго говоря, «русская мысль» XIX — первой половины XX века почти не знала иной заботы, иной задачи, иной проблемы, кроме «русскости», почему и осталась, за редкими исключениями, на периферии европейской философской культуры. При этом «русская мысль», сосредоточенная на самое себя, не разродилась даже чем-то подобным «Речам к немецкой нации» Фихте или программному вопрошанию Ренана «Что такое нация?»; «философский национализм»[281]
— это не про Россию, где защита и прославление великого и могучего русского языка (или «Святой Руси» в диалоге Вяземского и Жуковского[282]) вылились в подспудное утверждение имперского монологизма великой русской литературы и попутную поддержку паразитирующей на ней «русской мысли», в стихии которой о национальной гордости «великороссов» мог свободно рассуждать Карамзин, ровно через сто лет — Ленин, еще через сто лет — Чаплин (Всеволод)…Вместе с тем чуть более острое сосредоточение внимания на механизмах воспроизводства оппозиции «Россия — Запад» позволяет обнаружить один винтик или, точнее, незримую ось, вокруг которой, как кажется, кружится вся эта идеологическая махина: речь идет, как представляется, о некоей архисцене, где главные действующие лица предстают в таких интересных положениях, что превосходно передаются одной устойчивой, но непристойной рифмой, которая подсказывается русским языком на слово «Европа». Разумеется, метафора (или метонимия?) «Европа/ж…» не исчерпывает крайнего разнообразия русских инвектив или русских панегириков в адрес Запада, но зато задает один из основных векторов политической ориентации «русской мысли»[283]
. Впрочем, именно этот вектор угадывается французским славистом в одном подстрочном примечании, где он цитирует по Ключевскому фразу Петра I, будто бы обещавшего, что Россия, восприняв европейские премудрости, все равно повернется к Европе «задом» (44). Таким образом, взаиморасположение заинтересованных сторон — задом наперед — также предопределяет известное однообразие видов России на Запад, равно как наоборот.Действительно, несмотря на то что спектр сношений России и Запада, представленных Никё в подзаголовке антологии (напомним: «подражать, догонять, перегонять, возрождать или отвергать»), не включает в себя глаголы, семантика которых напрямую связана с чувственностью, мотив инверсивной сексуальности словно бы сплачивает разнонаправленные устремления «русского ума», отношения которого к Западу сокровенно соотносятся, как кажется, со странной аффективной неопределенностью, смысл которой можно было бы свести к вопросу «Иметь или не иметь?» или к его более приземленной форме. Впрочем, французский славист справедливо обращает внимание на то, что наряду со спортивными, соревновательными коннотациями вокабулярий, передающий отношение России к Западу, исполнен биологических, медицинских или просто патологических мотивов: в этом плане лексема «загнивающий Запад» является одной из самых живучих, своего рода константой русской культуры, охотно противопоставляющей себя «тлетворным миазмам» западного рационализма[284]
.