Меня сковала неподвижность, как будто эта пыль стала тонким льдом, сошедшим с высоких пиков надменных и чудовищно эгоистичных гор, чтобы заморозить все живое, чтобы сомкнуться и навсегда положить конец всему, что умеет дышать, чувствовать, видеть сны или жить. Он заговорил стихами:
— «Не бойся больше солнечной жары,— прошептал он.— Не бойся бурь бушующих зимы. Не бойся...»
Я вздрогнул от удовольствия. Я знал эти строфы. И любил их. Я встал на колени, как перед причастием, и потрогал ее одежду.
— А она была маленькая, не больше пяти, и совсем она здесь не умерла. Никто ее не убивал. Ничего в ней особенного нет.
— Как же ваши слова противоречат мыслям,— сказал он.
— Неверно, я думаю о двух вещах одновременно. Сам факт убийства человека придает ему индивидуальность. Меня убили. Нет-нет, не Мариус, как ты мог бы подумать,— другие.
Я знал, что говорю тихо и высокомерно, потому что не собирался устраивать драму.
— Воспоминания окутывают меня, как старые меха. Я поднимаю руку — и ее накрывает рукав воспоминаний. Я оборачиваюсь — и вижу другую эпоху. Но знаешь, что меня пугает больше всего? Что это состояние, как и все прочие мои состояния, в конечном счете ничего не докажет, однако растянется на века.
— Чего вы боитесь на самом деле? Чего вы хотели от Лестата, когда пришли сюда?
— Дэвид, я пришел его увидеть. Я пришел узнать, как у него дела, почему он лежит там и не двигается. Я пришел...— Продолжать я не собирался.
Благодаря глянцевым ногтям его руки казались украшением тела, необычными, ласковыми, миловидными и приятными в прикосновении. Он достал платьице, рваное, серое, усеянное кусочками кружев. Все, что облечено в плоть, может излучать головокружительную красоту, если сосредоточиться надолго, а его красота выставляла себя напоказ без оправданий.
— Просто одежда. Ситец в цветочек, бархатная тряпка со взбитым рукавом, не больше, чем яблоко,— в тот век и днем, и ночью все ходили с обнаженными плечами.
— Ее отнюдь не окружало насилие,— сказал он словно бы с сожалением.— Просто бедный ребенок, как вы думаете? Унылый как по натуре, так и по воле обстоятельств.
— Тогда скажи мне, почему их замуровали в стену? Какой грех совершили эти маленькие платья? — Я вздохнул.— Господи Боже, Дэвид Тальбот, почему бы нам не оставить девочке немного романтики и славы? Ты меня злишь. Ты говоришь, что можешь видеть призраков. И как, они тебе нравятся? Ты любишь с ними разговаривать? Я мог бы рассказать тебе об одном призраке...
— Когда же вы мне расскажете? Послушайте, разве вы не заметили приманку? — Он встал и правой рукой смахнул пыль с коленей. В левой он держал подобранное с пола платье. Меня чем-то раздражало это сочетание — высокое существо с мятым платьем маленькой девочки в руке.
— Знаешь, если подумать,— сказал я, отвернувшись, чтобы не смотреть на платье в его руке,— нет у Бога веской причины для существования маленьких мальчиков и девочек. Подумай о нежном потомстве других млекопитающих. Разве различают пол среди щенков, котят или жеребят? Никто об этом не думает. Полувзрослое хрупкое существо бесполо. Нет зрелища великолепнее, чем маленькая девочка или мальчик. У меня в голове столько мнений! Наверное, она взорвется, если я что-нибудь не сделаю, а ты говоришь — написать для тебя книгу. Ты думаешь, это возможно, думаешь...
— Вот что я думаю: когда вы напишете книгу, то расскажете всю историю так, как вам бы хотелось!
— И где здесь великая мудрость?
— Ну подумайте, для большинства из нас речь — это просто выражение наших чувств, просто вспышка. Послушайте, обратите внимание на то, как у вас проявляются эти взрывы.
— Не хочу.
— Хотите, однако не такие слова вам хотелось бы прочесть. Когда пишешь, все по-другому. Создается повествование, не важно, пусть фрагментарное, или экспериментальное, или не принимающее в расчет общепринятые нормы удобства. Попробуйте. Нет, нет, у меня появилась идея получше.
— Какая?
— Пойдемте вниз, в мои комнаты. Я уже говорил, что теперь живу здесь. Из моих окон видны деревья. Я живу не так, как наш друг Луи, который бродит из одного пыльного угла в другой, а потом возвращается в свою квартиру на Рю-Рояль, убедив себя в очередной, тысячный, раз в том, что Лестату ничто не угрожает. У меня в комнатах тепло. Освещение в старом стиле: я использую свечи. Пойдемте вниз, а там я запишу ее, вашу историю. Говорите со мной. Ходите по комнате, проповедуйте, если хотите, или обвиняйте, да, обвиняйте, а я все запишу, и тогда сам факт, что я записываю, заставит вас придать ей форму. Вы начнете...
— Что?
— Рассказывать, что произошло. Как вы умерли, как вы выжили.
— На чудеса не настраивайтесь, хитроумный ученый. Я не умер в то утро в Нью-Йорке. Я чуть не умер.
Он меня несколько заинтриговал, но я ни за что не смог бы выполнить его просьбу. Тем не менее он был честен, на удивление честен, насколько я мог определить, и вследствие этого — искренен.