Первые два дня Виола Неблинг упивается атмосферой покоя. В квартире тихо, и все здесь на своих местах. Каждая вещь: даже сверкающий хромированной сталью гриль в кухне или только что установленный, чтобы развлечь ее, цветной телевизор — кажется, имеет свое, отведенное ей с незапамятных времен место. А теперь к числу этих вещей принадлежит и она, Виола. Все волнения остались позади. Она чувствует себя как улитка в раковине, где можно передохнуть и набраться сил. Она много спит, но к еде, которую Эгон ставит перед пей на стол, едва притрагивается. Кстати, Дэвид прав: Эгон передвигается среди своих четырех стен ненавязчиво и незаметно, как старый пес, ожидающий приказаний хозяйки.
В первый вечер они дремлют перед экраном телевизора до окончания передачи. Время от времени Виола занимается собой и делает это с удовольствием, не смущаясь присутствием Эгона, считая его, вероятно, слепым. Оказывается, Эгон умеет делать педикюр. Лишь когда Виола кладет ногу ему на колени и его меланхоличный взор путешествует снизу доверху по ее длиной стройной ноге, до нее доходит, что этого старика можно отнести куда угодно, но только не в разряд деревянных табуреток из кухонного гарнитура. Однако, когда на следующий день они сидят в сумерках просто так, ничего не делая, тишина становится невыносимой. Не только в квартире, но и во всем доме ни звука. Ни днем ни ночью не слышно никаких посторонних шумов — ни шагов на лестнице, ни шагов в квартире над ними, ни проникающего через стены покашливания, ни звуков радио. Все словно вымерли. Лишь ветер колышет изредка криво висящие жалюзи. Когда она спрашивает об этом Эгона, тот, словно извиняясь, пожимает массивными плечами: они одни, дом предназначен на слом, он — последний оставшийся в нем квартиросъемщик.
Третий день начинается не так, как два прошедших. Виола просыпается рано, охваченная непривычным беспокойством. Эгон гремит в кухне и в коридоре. Ясно, что он ждет, когда она проснется, не желая ее будить. Оказывается, он хочет принарядиться, поэтому ему нужен платяной шкаф, который стоит рядом с ее кроватью. В то время как она идет под душ, он тщательно отбирает все, что ему необходимо для прогулки: кальсоны, длинные, до колен, шелковые носки, белоснежную рубашку с янтарными запонками, пепельного цвета галстук в фиолетовую полоску, свой лучший костюм — вышедший из моды просторный однобортный блейзер и, наконец, сверкающие лаком, как новенькие, высокие ботинки со шнурками, которые помогают ему от плоскостопия. В довершение он достает нарядное летнее темное пальто и нелюбимую твердую шляпу, которая, однако, является необходимой принадлежностью туалета.
Виола смеется, увидев его на кухне в таком наряде:
— Бог мой, дядя Эгон! Вы выглядите так торжественно. Идете на похороны?
Он молча выключает кофеварку и ставит перед ней дымящийся кофейник:
— Вот что, фрейлейн, я сейчас ухожу, а вы помните: ни шагу из дома!
— А вы, дядя Эгон, уходите без завтрака?
— Извините, что оставляю вас одну. Дела. А когда я занимаюсь делами, мне всегда давит на желудок.
— Мне будет не хватать вас.
— Очень приятно слышать. Ну а теперь мне пора. Ни о чем не беспокойтесь. Вы здесь в безопасности, если будете делать все, как велел доктор. Ни шагу из дома! И не подходите к окну! Обещаете?
Виола обещает. Он торжественно надевает шляпу и уходит. Через щель в жалюзи она видит, как он идет по пустынной улице, тяжело ступая своими страдающими плоскостопием ногами, и исчезает за углом.
«Бог мой, — спохватывается она, — я ведь уже нарушила первый запрет!» И она быстро отходит от окна.
Виола пьет много кофе, но ест мало. До полудня занимается гимнастикой перед телевизором и полирует ногти. Затем ею овладевает скука — впервые с тех пор, как она здесь поселилась. Она листает фотокопии рукописей, которые ей изготовили в государственной библиотеке в Восточном Берлине, и делает несколько беглых заметок о влиянии культа солнца на формы мышления народов в древности. Рисунок тушью, на котором изображена сцена суда, поражает ее воображение. Поза грешника в одежде самурая, стоящего перед судьей на коленях, странным образом напоминает ей Дэвида. Она начинает писать ему сумбурное письмо, однако, написав всего несколько строк, рвет его. Почему он оставил ее одну? Ее так и подмывает добраться до магнитофонных пленок и «дипломата», которые Эгон спрятал в погребе. Но, как в сказке, ее охватывает страх перед запретной дверью. Неужели правда, что некоторые тайны становятся страшными только после того, как они раскрыты? Куда запропастился Эгон? Он же обещал вернуться к вечеру. А вечер уже наступил. Она рассматривает старую фотографию на стене, на которой Эгон сидит вместе с ее матерью в пивной на софе, стоящей теперь в кухне. Как Дэвид напал на этого чудаковатого старика? Какое отношение имеет к этому ее мать?