— Не бойся! Ничего не бойся! — как бы угадывая его настроение, говорила она. — Ето только сразу — осмелиться — страшно! А там хорошо будет! Увидишь!.. Или мы паны какие? На чужом жить приучены с детства? Руки есть, работать умеем! Не пропадем нигде, увидишь! Что я говорю — не пропадем! Жить будем, как никто не живет здесь! На зависть всем жить будем! Вдвоем дружно, счастливо, как никто! Я ж тебя так люблю! Так любить буду век! Родный, любимый мой, Василечек!..
Никогда чничьи слова не волновали Василя так, как ее, Ганнц, в тот вечер-. Никогда никого не любила Ганна так, как его, — в той холодной, неуютной темени около гумна.
В беде, в отчаянии Василь был для Ганны не просто любимым — был надеждой, спасением, был той жизнью, к которой она рвалась. И она для Василя была тем счастьем, которого ему так не хватало всегда.
Ее горячий шепот, ее решимость побеждали всегдашнюю Василеву рассудительность. Минуту чувствовал удивительную легкость, веселую волю в себе — будто уже шел вместе…
Все же — больше по привычке — сдержал себя:
— Не так ето просто…
— Просто не просто, а не надо бояться! Ето отважиться — только страшно! А как отважишься — легче! Страшно только
начать! А там легче будет — увидишь!.. Не век же жить не любя! Если б любил — другое дело! А если не любя — дак чего бояться!
Чего жалеть тех коров, той хаты! Какой в них толк, если терпишь только друг друга! Любовь будет — все наживется! И не на горе — на радость! Все на радбсть будет.
Она вдруг оборвала свой шепот. Порывисто, подалась к нему, обхватила руками шею, прижалась так, что он почувствовал всю ее — от горячего лба до сильных ног. Минуту стояли так — словно передать хотела весь свой огонь, всю отвагу своей души. Оторвалась так же внезапно, сказала тихо:
— Не обязательно сразу решать. Подумай!.. Когда решишь — дай знать.
Последние слова произнесла спокойно, как-то деловито, повернулась решительно, быстро пошла в темень загуменной дорогой.
Василь постоял немного, подался не спеша ко двору.
— Стоял ли потом у повети, лежал ли на полатях, воспоминания, мысли о свиданье с Ганной, о том, что она говорила, тяжко ворочались в голове, бередили душу с небывалой гопречью. Были минуты, когда казалось, он готов бросить все — пропади оно пропадом! — бросить и идти с нею, с Ганной, за тем счастьем, что где-то же и вправду, может, есть, может стать их счастьем! Правду говорила: не жизнь, если не любишь, не век же терпеть, не любя!
Однако за этим находило другое, холодноватое, рассудочное, и душу давил камень. Куда он пойдет, как он брюсит все, чем жил все дни, целые годы, что приобретал с таким упорством — по крупице, по зернышку, таким трудом, свету белого не видя? Можно было бы не уходить никуда, не бросать ничего, просто Ганну взять к себе, — но тогда что же от того хозяйства останется: земля лучшая пропадет, коня отдать надо, за хату век не расплатишься! Да и о ребенке подумать надо, — как ему, безотцовщине несчастному, быть, живого отца имеючи! А что без отца будет — понятно: не отдаст же Маня ему хлопчика, не отдаст! А там — возьмет кто ее с сыном, изведет гад какой-нибудь ни за что человечка, отцову кровь!..
И сынок — радость его и надежда. И — хозяйство, которое так уже наладилось было! Конь, земелька, хата! Где ты, когда ты опять все наживешь!.. Но вслед за этим чувствовал снова объятия Ганны, видел ее хозяйкой в хате-мечте и снова порывался к ней, жаждал ее! Большие, непримиримые стремления разрывали Василеву душу!..
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Чистка происходила в Нардоме. Народу было полно. Люди сидели на скамьях, стояли вдоль стен, толпились позади у дверей.
Две лампы, что висели над столом президиума и под брусом посреди потолка, бросали два светлых круга — в одном из них был стол под красной тканью, за которым сидел президиум, а в другом — десятка полтора рядов тех, что слушали. Всю остальную часть зала скрывал полумрак; только присмотревшись, можно было со сцены видеть чубы, лысины, бороды, платки. Хоть председатель, вглядываясь в зал, не раз стучал ладонью по столу, призывал сидеть тихо, не перебивать, разговаривали много и перебивали; хоть просил не курить — курили.