– Я не сказал хороший,
я сказал дерзкий. Давай-ка, дружок, не расслабляться. На следующее утро после эфира все в конторе будут бродить, хлопать друг друга по спине – оргия взаимного обожания. Лесаж. Хесс. Поумрой. Рекламодатели. Вся эта дерзкая кучка. Начнется сегодня днем. Если уже не началось. Хесс зайдет в кабинет Лесажа и скажет: «Мистер Лесаж, сэр, у меня новый сценарий о молодом и ранимом кондукторе метро, от текста просто прет дерзостью и прямотой. А я знаю, сэр, после сценариев, которые Нежны и Пронзительны, вы любите такие, где есть Дерзость и Прямота. Вот этот сценарий, сэр, как я уже сказал, смердит и тем, и другим. В нем полно персонажей из плавильного котла. Он сентиментален. В нужных местах – жесток. И как раз когда проблемы ранимого кондуктора метро берут верх, уничтожая его веру как в Человечество, так и в Маленького Человека, из школы возвращается его девятилетняя племянница и выдает ему чудесную, уместно шовинистическую философию, переданную нам через последующие поколения и среднюю школу 564 аж от самой захолустной жены Эндрю Джексона[210]. Это верняк, сэр! Это практично, это просто, это неправда и это достаточно знакомо и банально, чтобы его поняли и полюбили наши нервные, жадные и безграмотные рекламодатели». – Зуи резко сел. – Я только что из ванны, а потею, как чушка, – заметил он. Встал и при этом глянул – словно бы противно здравому смыслу – на Фрэнни. Начал было отводить взгляд, но всмотрелся пристальнее. Та опустила голову и смотрела на Блумберга – тот лежал у нее на коленях, и она по-прежнему его гладила. Однако что-то изменилось. – А, – сказал Зуи и подошел ближе к дивану, явно нарываясь на неприятности. – Губы у мадам шевелятся. Возносится Молитва. – Фрэнни головы не подняла. – Ты это чего? – спросил он. – Укрываешься от моего нехристианского отношения к популярным искусствам?Тут Фрэнни посмотрела на него, заморгала и покачала головой. Улыбнулась ему. Губы ее и впрямь шевелились – и раньше, и теперь.
– Ты мне только, пожалуйста, не улыбайся, – ровно произнес Зуи и отошел. – Со мной Симор всегда так делал. В этом проклятом доме улыбчивые кишмя кишат. – Возле одного книжного шкафа он педантично подтолкнул большим пальцем выбившуюся из ряда книжку и двинулся дальше. Подошел к среднему окну, отделенному сиденьем в нише от стола вишневого дерева, за которым миссис Гласс сочиняла корреспонденцию и подписывала счета. Постоял, глядя в окно, спиной к Фрэнни, руки снова в задних карманах, во рту – сигара. – Ты знаешь, что я летом, может, поеду во Францию сниматься в картине? – раздраженно спросил он. – Я говорил?
Фрэнни с интересом глянула ему в спину.
– Нет, не говорил! – ответила она. – Ты серьезно? Что за картина?
Глядя на засыпанную щебнем школьную крышу через дорогу, Зуи сказал:
– Ой, долгая история. Тут есть один французский клоун, так он услышал пластинку, что мы с Филиппом записали. Пару недель назад мы с ним пообедали. Нищеброд нищебродом, но ничего такой, симпатичный, и явно сейчас там где-то наверху. – Одну ногу он поставил на сиденье. – Точно пока ничего не решилось – у этих ребят никогда ничего точно не решается, – но я думаю, что почти удалось его уговорить картину снимать по тому роману Ленормана[211]
. Я тебе присылал.– Да! Ох, Зуи, это же здорово! А если поедешь – как думаешь, когда?
– Это не
здорово. В этом-то все и дело. Мне бы понравилось, да. Господи, еще как. Но мне чертовски не хотелось бы уезжать из Нью-Йорка. Да будет тебе известно, я терпеть не могу так называемых творческих личностей на каких бы то ни было пароходах. Мне вообще наплевать, зачем они так катаются. Я родился здесь. Я тут в школу ходил. Меня тут машина сбивала – дважды, и на одной, между прочим, улице. Нечего мне играть в Европе, елки-палки.Фрэнни задумчиво смотрела на его белую поплиновую спину в мелкий рубчик. Губы ее тем не менее по-прежнему безмолвно лепили слова.
– Зачем же ты тогда едешь? – спросила она. – Если так думаешь.
– Зачем я еду?
– ответил Зуи, не оборачиваясь. – Я еду главным образом потому, что чертовски устал подниматься по утрам в ярости и по вечерам ложиться в ярости спать. Я еду, потому что осуждаю всех своих знакомых – этих несчастных ублюдочных язвенников. Что само по себе меня особо не волнует. По крайней мере, если я сужу, то сужу кишками, и я знаю, что за каждое такое суждение я рано или поздно, так или иначе до черта заплачу. Но и это меня сильно не волнует. Только вот что – господи боже, – вот что еще я тут в центре делаю с духом людским и больше уже видеть этого не могу. Я тебе скажу, что такое я делаю. После меня все начинают понимать, что они на самом деле не хотят ничего делать хорошо, – они просто хотят, чтобы это считали хорошим все знакомые: критики, рекламодатели, публика, даже учитель в школе у ребенка. Вот что у меня получается. Хуже этого ничего нет. – Он нахмурился школьной крыше; затем кончиками пальцев промокнул со лба капли пота. Вдруг повернулся к Фрэнни – ему показалось, она что-то произнесла.