Миха начал работать у Старика, хотя правильнее было бы назвать это присутствием. Или созерцанием. Он числился натурщиком-почасовиком и даже получал в бухгалтерии какие-то бесхитростные деньги за то, что наблюдал, как из-под резца появляются на меди фигуры в хитонах или туниках, вспененное море, деревья, и стереть линию было невозможно – металл не бумага, – но старый гравер уверенно вел штихелем. «Эпос, – коротко бросил он в ответ на неуклюжий вопрос, – больше ничего стоящего человечество не создало». Михино представление об эпосе не простиралось дальше былин об Илье Муромце. Побывать натурщиком пока не случилось, но каждый день он приносил кефир и папиросы, научился варить на плитке кофе. В конце дня Старик мыл руки – тяжелые, заскорузлые руки мастерового, – закуривал и произносил слова, ради которых Миха приходил сюда: «Ну, что у тебя», – и протягивал руку за новыми рисунками.
Дом художника, мастерская, гравюры были так же далеки от Яна, как матанализ и Фортран от Михи. Обеденный перерыв кончался торопливым глотком остывшего кофе, Миха мчался за кефиром и назад в мастерскую, Ян возвращался в лабораторию.
…В тот год ему хотелось всего сразу: написать сложный алгоритм, увидеть Михины рисунки углем, познакомиться с загадочным Стариком, сдать досрочно сессию и съездить к отцу.
Весна настаивалась в воздухе медленно, но уверенно; в марте ночной ледок еще держался по утрам в наскоро застекленных лужах, а потом незаметно сдался, как и сами лужи, подсохшие на солнце, чтобы возродиться после первого настоящего весеннего дождя.
Весна принесла дожди, свежую зелень и повестку в военкомат, где в имени «Йоханан» были сделаны две ошибки, что не отменяло явки на медкомиссию.
Мать возмущенно кричала про сессию, которую он должен сдать, рвалась в военкомат: «Я им все скажу!», писать в газету… Неожиданно засуетился Яков, обещал «выбить» в институте письмо, словно какое-то письмо могло защитить «старшего помощника младшего дворника» от могучей Советской армии.
На медкомиссию пошли вдвоем с Михой. Встретили ребят из их школы; «первая встреча выпускников», пошутил кто-то. Остаться здесь, в Городе, не надеялись: в какую тьмутаракань отправят, там и придется служить. Мечтали только оказаться с кем-то из своих, однако Советская армия руководствовалась собственной логикой, отличной от общепринятой, и в соответствии с нею литовцев отправляли на Кавказ или в Зауралье, таджиков – в Архангельскую область или на Чукотку, чукчей – в чопорную Прибалтику. Закономерность прослеживалась только одна: засылают куда Макар телят не гонял, и заранее выяснить пункт назначения невозможно.
…То были странные дни, наполненные весной, которая останется, когда сам он уедет неизвестно куда, – трудно было представить, что где-то еще бывает такая же дивная весна, с хохочущими девчонками, с промытыми до бриллиантового сияния стаканами в автоматах с газировкой, с пожилой тонкогубой продавщицей в киоске, которая редко отзывалась на его приветствие, но помнила, какие сигареты он покупает. Можно было напоследок послоняться с «Федькой» по городу – к отцу съездить Ян не успевал. И в один из этих оставшихся дней пришел Миха, совсем на себя не похожий, угрюмый: «Поговорить надо».
На улице Миху прорвало – выяснилось, почему он не прошел в академию.
– Фамилия не та! Академия готовит «национальные кадры», поэтому Михееву там делать нечего, как Иванову, Сидорову или Кацнельсону.
– Старик рассказал?
– Нет, – усмехнулся Миха, – это я ему рассказал. Маманя на хвосте принесла, у нее какой-то чувак из Союза художников лечится. Старику я только задал вопрос: это правда?
…Вопрос этот висел у Михи на языке с той осенней встречи с художником у киоска. Теперь можно было не спрашивать, однако буркнул обиженно, сам не зная зачем: «Это правда, что?..»
Тот ответил не сразу: довел штриховку, поднял на Миху складчатые морщинистые веки и спокойно ответил: «Правда». – «Тогда почему?..» Договаривать не стал, отошел к плитке. Приготовлю кофе и свалю, на фиг мне…
– Ты небось думал, старый хрыч боялся тебе сказать?
Миха обернулся. Старик разминал папиросу. Дунул в «беломорину», зажег спичку, затянулся.
– Бояться мне нечего. Попрут из мастерской – пойду на кладбище, буду высекать надписи на памятниках. Еще и разбогатею, – он усмехнулся. – Я тебя берег, Алексей. Про «пыльцу невинности» помнишь? Или ты «Швейка» не читал? Ну так почитай: самое время перед армией. А то с собой возьми.
Старик взял чашку, попробовал, кивнул одобрительно. В пепельнице вяло дымилась папироса.
– Ну сказал бы я тебе тогда, после экзаменов; и что? Побежал бы вены резать?
– Я бы не побежал!
– А куда побежал бы, топиться?
Миха отвернулся к окну.
– Выпей кофейку; что-что, а кофе ты научился варить прилично. – Старик говорил, не выпуская изо рта папиросу. – Может, и еще чему-нибудь научился; нет?
Откинулся на стуле, помолчал и закончил:
– Время покажет. Художником ты и без академии станешь, если не растеряешь кураж.
…Миха торопливо говорил, часто снимая и протирая очки: