Бруно ответил без колебаний:
— В этой стране я не считаю врагом никого, кроме Джованни Мочениго, его домашних и слуг, ибо он нанес мне тягчайшее оскорбление, какое только может нанести человек: он, оставив меня в живых, лишил меня жизни, обесчестил, арестовал меня, своего гостя, в собственном доме, захватил все рукописи, книги и остальные вещи. И он' поступил так потому, что не только желал научиться у меня всему, известному мне, но и хотел, чтобы я не учил никого другого. Он все время угрожал моей жизни и чести, если я не открою ему всего, известного мне.
Обвиняемый, как и на первом допросе, безошибочно назвал доносчика и рассказал о причине вражды. Юридической ценности доноса был нанесен существенный ущерб. Теперь перед инквизиторами еще острее встал вопрос о необходимости любой ценой найти свидетелей, которые подтвердили бы выдвинутые Мочениго обвинения.
Андреа Морозини и в трибунале Святой службы держится с достоинством.
— Знает ли он некоего Джордано Бруно Ноланца, занимающегося философией и литературой, который недавно был в Венеции и жил в доме его светлости Джованни Мочениго?
Морозини отвечает спокойно и рассудительно. Да, он знает синьора, о котором его спрашивают. Несколько месяцев назад в книжных лавках появились философские книги Джордано Бруно. О нем было много толков как о человеке, разнообразнейших познаний. Книготорговец Чотто говорил ряду лиц, в том числе и ему, что Бруно в Венеции и, если мы захотим, он может привести его в наш дом, где часто собираются дворяне и прелаты побеседовать о литературе и особенно о философии. Получив согласие, Чотто привел Ноланца. Потом тот приходил неоднократно и принимал участие в ученых беседах.
У Морозини строгое, надменное лицо.
— Из рассуждений Ноланца никогда нельзя было сделать вывода, что он придерживается каких-либо взглядов, враждебных вере. Что же касается меня, то я всегда считал его добрым католиком. Если бы у меня появилось малейшее подозрение в противном, — заканчивает он тоном, не допускающим возражений, — то я никогда бы ему не позволил переступить порог нашего дома!
Поклонившись, Морозини уходит. Инкцизитор с трудом скрывает раздражение. Снова неудача! Свидетелей обвинения не прибавилось. Даст ли что-нибудь новое вторичный вызов Чотто?
На этот раз Джамбаттиста чувствует себя уверенней.
Помнит ли он, как его недавно допрашивали в трибунале, и не забыл ли, о чем шла тогда речь?
Конечно, не забыл. Около месяца назад его здесь допрашивали о Джордано Бруно, который издал много философских книг, интересовались в особенности вещами, касающимися веры этого Джордано, его жизни, нравов. Он показал все, что знал.
Ему задают обычный вопрос: не хочет ли он что-либо исключить из прежних показаний или добавить? Оказывается, он имеет что добавить!
— Мне нечего сказать, кроме того, что однажды в начале мая, в моей лавке, я спросил Джордано, над чем он работает. Он ответил, что пишет книгу «О семи искусствах»; закончив ее, хочет написать другую книгу и поднести его святейшеству. Он мне не сказал, ни что это за книга, ни с какой целью и ради чего намерен так поступить. Он только сказал: «Я знаю, его святейшество любит науку, хочу написать эту книгу и поехать преподнести ему».
О, господи, нашел что вспомнить! Фра Джованни Габриэле подозрительно разглядывает Чотто. Перед ним стоит молодой простодушный книготорговец, а инквизитору так и кажется, что здесь где-то рядом хитрый старик, который однажды испортил ему воскресенье.
Почти два месяца Бруно не вызывали на допросы, а когда его снова привели в трибунал, инквизиторы первым делом поинтересовались, не находит ли обвиняемый своевременным сообщить о себе, наконец, всю правду. Он ведь мог на досуге глубоко поразмыслить о своих преступлениях. Джордано твердо ответил, что рассказал уже все.
Он слишком долго был отступником, и его не без оснований ставят под очень сильное подозрение в ереси. У него могли быть и другие преступные взгляды, кроме тех, о коих шла речь прежде. Пусть он без всяких оговорок очистит свою совесть.
— Признаю, что дал серьезные поводы подозревать себя в ереси. Сверх того утверждаю, и это правда, что всегда испытывал угрызения совести и хотел исправиться. Я всегда искал наиболее подходящего и верного случая, чтобы совершить это, не возвращаясь к строгости монашеского повиновения. Как раз в это время я приводил в порядок свои сочинения, чтобы обратиться к милости его святейшества и получить, таким образом, возможность жить более свободно, чем это дозволено в монашеском ордене. Я, надеялся, что изложенные доводы и дальнейшие оправдания послужат доказательством моего обращения и тогда, несомненно, выяснится, что я не повинен в пренебрежении к католической религии, а лишь в страхе перед строгостью Святой службы и любви к свободе.