Он понимает, что конец близок. 2 июля 1881 года, за два дня до своей семьдесят четвертой годовщины, он попросил, чтобы его оставили одного. Он пишет. Станет известно, что он составлял то, что озаглавил «Приложение к моему завещанию». Он добавил еще уточнения, связанные с кремацией, на которой настаивает.
«Тело мое будет сожжено па костре из капрерского дерева, в том месте, которое я отметил железной осью. Немного пепла будет собрано в гранитную урну и помещено в могилу моих дочерей, под акацией. Тело будет облачено в красную рубашку […] Мэр или любое другое лицо не будет извещено, пока мой труп полностью не превратится в пепел».
Опасается ли Гарибальди, что кремации могут помешать, или он хочет, чтобы этот акт, последний, был исполнен, как своего рода ритуал, в соответствии с масонскими верованиями?
Времени остается все меньше. Но еще можно что-то совершить, принять участие в сегодняшней борьбе, еще успеть сказать, что нужно бороться за присоединение Тренто и Триеста к территории страны. Гарибальди вспоминает о своих сражениях в Тироле, поддерживает тех, кто выступает за «единую и неделимую Италию», берет шефство над стрелковыми обществами, в которых должны тренироваться будущие новобранцы.
Он пишет:
«Выступления за неделимую Италию проистекают из национального чувства. Они направлены против Австрии, во имя значительной части наших порабощенных братьев…»
Итак, он до конца верен избранному им «национальному» пути, делающему войну обоснованной и законной — и в то же время объявляет себя пацифистом. Отдает ли он себе отчет в том, что его патриотизм может привести к шовинизму? Он даже не подозревает, что это возможно, так как Гарибальди — неискоренимый «интернационалист».
Разве он не сражался за Францию, забыв все свои обиды? Разве это не дает ему право возмущаться, когда во время оккупации Туниса французами (1881 год), в Марселе и Париже проходят антиитальянские демонстрации?
В Тунисе, очень близко расположенном от Сицилии, находится многочисленная колония итальянских переселенцев, и Рим не скрывает, что считает естественным, если его влияние в Тунисе будет господствующим. Но «раздел колоний» решает соотношение сил между державами, а не какое-то там распределение, соответствующее территориальной близости или необходимости. Франция имеет слишком много? Италия ничего? У Франции будет еще больше, а у Италии еще меньше! Таков закон.
Это вызвало озлобление итальянских националистов, почувствовавших себя униженными и ущемленными. Криспи, который был одним из соратников Гарибальди, организовавшим поход «Тысячи», стал одним из самых яростных защитников национальных прав Италии. Министр внутренних дел, он забыл времена заговоров и восстаний и предпочел организовать антифранцузские демонстрации, ставшие прелюдией большой политики, целью которой было превратить Италию, как он надеялся, в могучую колониальную державу.
Гарибальди принял участие в этой битве.
«Я друг Франции, — пишет он, — и думаю, что нужно сделать все возможное, чтобы сохранить ее дружбу. Тем не менее, будучи прежде всего итальянцем, я бы с радостью отдал оставшуюся часть жизни за то, чтобы Италию никто не оскорблял».
И он добавил, что нужно «отмыть итальянское знамя, вывалянное в грязи марсельских улиц. Разорвать договор, вырванный силой у тунисского бея».
Он разделяет чувства средних слоев Италии, убежденных в том, что новая Италия должна играть в Европе заметную роль, что Италия униженная, осмеянная, низведенная до положения туристической области, должна стать воспоминанием. Гарибальди прекрасно выразил их настроения: «Наши австрийские и французские соседи должны понять, что времена их прогулок по нашей прекрасной стране навсегда ушли в прошлое».
Национализм понемногу перерастает в шовинизм.
Гарибальди обращается к французам, смеясь над «этими знаменитыми генералами, позволившими пруссакам посадить их в клетки вагонов для скота, чтобы вывезти в Германию, оставив врагу полмиллиона доблестных солдат, а сегодня они же разыгрывают героев перед слабым и ни в чем не повинным населением Туниса!»
В патриотическом хоре голос Гарибальди хорошо слышен, в нем звучит сила его победоносного участия в войне 1870 года и других его свершений и воинских заслуг. Он — легендарный итальянец, тот, чью воинскую доблесть можно противопоставить героям других народов.
И Криспи, естественно, хочет заставить его пойти еще дальше: зарождающемуся итальянскому империализму Гарибальди придаст демократическую и благородную окраску и позволит представить его не как государственные притязания, наравне с притязаниями других государств, а как справедливые требования обездоленной нации, защищающей свои права.
И пресса вторит заявлениям Гарибальди, который возвращается к утраченной Ницце, своей родине, и даже задается вопросом о судьбе острова, берег которого он видит с Капрера, Корсики, она тоже должна была бы остаться итальянской.
Весной 1882 года Криспи, сицилиец, хочет придать больший размах празднованию Сицилийской вечерни.