Позади осталась богатая, плодородная, шипящая злобой и жаждой власти Сирия. Наше судно проплыло мимо красных берегов Синая, и, хотя была еще только весна, ветер пустыни высушил и обжег нам лица. А утром, когда волны стали желтыми и вдали показалась тонкая зеленая полоска земли, моряки опустили в море глиняные кувшины на кожаных ремнях и подняли на палубу воду, которая уже не была соленой, в ней чувствовался илистый привкус вод вечного Нила. Ни одно вино не казалось мне таким прекрасным, как эта илистая вода, которую достали из моря вдали от берега. Но Каптах сказал:
– Вода остается водой даже в Ниле. Потерпи, господин мой, дай добраться до хорошего кабачка с пенистым и прозрачным пивом, которое не надо цедить через тростинку, чтобы не проглотить зерна. Только тогда я поверю, что мы в Египте.
Его дерзкие речи оскорбили меня, и я ему пригрозил:
– Подожди, Каптах, скоро я возьму в руки гибкую палку, которую можно срезать только в тростниках, и тогда ты воистину поверишь, что вернулся домой.
Но Каптах не обиделся, а только умилился. На глаза его навернулись слезы, подбородок задрожал, он поклонился мне, опустив руки к коленям, и сказал:
– Поистине, господин мой, у тебя дар найти нужные слова в нужное время, ибо я уже забыл, как сладостен удар гибкой тростниковой палки по заду и по ногам. Ах, господин мой Синухе, эту радость я желал бы пережить и тебе, ибо она говорит о жизни в Египте лучше, чем жертвенный дым в храме и крик уток в тростниках, она напоминает, что каждому положено именно его место на земле и ничто не меняется с течением времени. Поэтому не удивляйся моим словам и моей растроганности, ибо только сейчас я чувствую, что действительно возвращаюсь домой, увидев столько незнакомого, непонятного и презренного. О благословенная тростниковая палка, ставящая каждого на свое место, ты разрешаешь все трудности, ничто не может сравниться с тобой!
Поплакав немного от умиления, Каптах принялся смазывать скарабея, но я заметил, что он не взял при этом того дорогого масла, которым пользовался прежде, – ведь берег был уже близко, а в Египте он, очевидно, собирался управиться с помощью собственной хитрости. Лишь войдя в большую гавань Нижнего Египта, я понял, как мне надоел вид пестрых широких одежд, кудрявых бород и толстых тел. Жилистые носильщики, их набедренные повязки, бритые подбородки и говор, запахи их пота, ила и тростника, запах гавани – все было иным, чем в Сирии, все было знакомым, и мои сирийские одежды показались мне тесны, и тело мое уже не могло в них дышать. Отделавшись от писцов и начертав свое имя на многих папирусах, я торопливо пошел купить себе новую одежду, и после всех шерстяных облачений тонкий лен обласкал мое тело. Но Каптах решил и дальше называть себя сирийцем, боясь, что его имя все еще значится в списках беглых рабов, хотя я приобрел у симирских чиновников глиняную табличку, которая удостоверяла, что он родился в Симире и что я купил его там законным образом.
Потом мы с вещами пересели на речное судно, плывущее к верховьям реки. Дни проходили за днями, и мы снова привыкли к Египту, по обе стороны реки сохли после разлива поля, и медлительные волы тащили деревянные плуги, а землепашцы шли вдоль борозды, склонив голову набок и бросая зерна в мягкий ил. Ласточки стремглав пролетали над медленно текущей водой и нашим судном, они беспокойно кричали, собираясь зарываться в ил на самое жаркое время года. По берегам Нила дугами поднимались пальмы, низкие глинобитные хижины селений стояли в тени высоких смоковниц, судно подходило к причалам больших и маленьких городов, и не было такого кабачка, куда Каптах не поспешил бы первым промочить горло египетским пивом, похвастаться своей значительностью и рассказать невероятные истории о наших путешествиях и о моем искусстве, а носильщики слушали его, смеясь и призывая на помощь богов. Каптах так спешил, что часто оказывался на берегу еще до того, как судно успевало причалить, но, когда я ругал его за это, он говорил: