В этой главе предлагались многочисленные дополняющие друг друга объяснения, почему амбиция в русской литературе начала XIX века предстает как неуместная. В эпоху, когда амбиция считалась определяющим эмоциональным явлением постнаполеоновской Европы, перенос заразного литературного и медицинского дискурса из Франции в Россию побудил русских авторов создавать произведения об амбиции, в которых поднимались, на первый взгляд, неразрешимые вопросы о российской социальной организации и социальной мобильности. И главный из них – следует ли считать стремление к общественному возвышению нормальным (именно такое понимание начало активно формироваться в постнаполеоновской Европе)? Даже в свете того, что Табель о рангах теоретически открывала возможности для социальной мобильности все большему количеству русских людей, ограничения, налагаемые на личную независимость в самодержавном государстве, культурные табу в отношении индивидуализма или стремления к экономическому благосостоянию и даже сам русский язык, в котором отсутствовало слово для обозначения легитимного стремления к возвышению, работали против нормализации амбиции в России.
Когда Булгарин, Гоголь и Достоевский, следуя французской традиции, трактовали амбицию как занятный род сумасшествия, экзотичность амбиции усиливалась за счет того, что европейская форма этой «болезни» была перенесена в российскую среду. Эта новая среда была отмечена, с одной стороны, недавним крахом реформаторских амбиций декабристов, а с другой – противоречивыми оценками социальной амбиции в периодической печати. Даже официальные и полуофициальные проправительственные издания одновременно порождали и осуждали амбицию. Таким образом, парадигма французского дискурса патологической амбиции процветала в русской литературе уже после того, как французские авторы, такие как Бальзак и Стендаль, начали от нее отходить.
Генеалогия безумной амбиции, представленная в этой главе, есть лишь начало истории межнационального культурного обмена, где динамическая сила этой французской страсти способствовала развитию русской прозы. А во второй главе продолжает историю таинственный гость, которого ошибочно приняли за Наполеона.
Рис. 5. Карикатура на Н. В. Гоголя в доме Зинаиды Волконской в Риме. Приписывается Ф. Бруни. Конец 1830-х годов. Девочка на рисунке – дочь Волконской. Воспроизводится по изданию: Trofimoff A. La Princesse Zenaide Wolkonsky (Rome: Staderini, 1966), [Trofimoff 1966]
Глава 2
Дар Гоголя
Как ни глуп Индейский петух, как ни глуп Русский, выехавший за границу и жалеющий, что при нем нет крепостного человека, как ни глупы Фрак и Мундир, два глупейших произведения 19 века, – но вряд ли они все вместе глупее моей головы. Ничего решительно не могу Вам из нее выкопать, Марья Александровна. Чепуха и дичь в ней такая, как в русском губернском городе; а бестолково, как в комнате хозяина на другой день после заданной им вечеринки, которою он сам был недоволен, над которою потрунили вдоволь гости и после которой ему остались только: битая посуда, нечистота на полу и заспанные рожи его лакеев.
В записи на странице дамского альбома, не помеченной датой, Н. В. Гоголь сравнивает собственную голову с грязной комнатой на другой день после неудачной вечеринки. Владелицей этого альбома была Мария Власова, чья младшая сестра Зинаида Волконская считалась одной из самых блистательных хозяек салонов в России XIX столетия. Салон Волконской пользовался известностью в Москве конца 1820-х годов, но и после ее переезда в Рим в 1830-е годы она продолжала принимать у себя представителей российской культурной элиты. Живя в Италии, где он работал над первым томом «Мертвых душ», Гоголь часто бывал на вилле Волконской. М. А. Власова, которая вела дом и устраивала обеды, была с ним в дружеских отношениях и, очевидно, попросила написать что-нибудь в ее альбоме[51]. Отвечая на доброе расположение продуманным отказом, Гоголь, постоянный гость, принял роль плохого хозяина, которому и предложить нечего.