Стадион мягко развернулся и, словно домашнее животное, избалованное нежными прикосновениями, стал ластиться к нашим коленным чашечкам, к нашим каменным ногам, щекоча нас своими юркими игроками и крикливыми болельщиками, но мы не ощущали щекотки, чересчур углубившись в собственную статуарность. И действительно, рядом с нами покачивал остекленевшими ветвями специфический куст – эти украшения квартир вошли в моду в 70-е или даже в 60-е годы, их в самом деле производили в Чехии, где процветает нешуточная стекольная промышленность. Каждое такое изделие представляет собой небольшой триумф богемского стекла, а вот описать такой сувенир не так-то и просто: из толстой прозрачной стеклянной подставки поднимаются и расходятся в разные стороны гибкие то ли псевдоветви, то ли псевдотравы из гнущегося металла. Они слегка склоняются под тяжестью стеклянных бляшек, унизывающих их во многих местах – всё это имитирует, видимо, зимнюю растительность: полумертвую, торчащую из ледяных корост, унизанную льдинками. Любой сквозняк, любое дуновение способно всколыхнуть эту чуткую конструкцию, и тогда она издает деликатный ледяной перестук, инеистый звон. Потребовался бы углубленный анализ, чтобы извлечь на поверхность символическое содержание данного объекта – в любом случае он идеально вписывался в структуру нашего тогдашнего состояния.
Сережа Ануфриев в какой-то миг отловил откровение, ему открылось имя этой вещи: Пуш.
Одновременно это имя (Пуш) обозначало некий слой, или уровень, или же инвариант наших трансцендентных переживаний.
Пуш – это один из райских миров: отчасти скромный, отчасти бессмысленно абсурдный, но оттого еще более блаженный. Как святящийся летающий стадион, наполненный микроскопической шныряющей публикой.
Слова «шныряющая публика» – это из последнего президентского телевизионного выступления Горбачева, где он сообщил о распаде Союза.
Горби превратился в могильный холм советского мира, и Грач прощально каркнул над этим горбом. На горбе произросла Ель – как распятие на Голгофе, где зарыта во тьме Адамова голова. Под сенью Ели произрастала Лысая Березонька (Борис Березовский), и на этих двух деревьях восседало множество птиц: другой Грачев (генерал), Лебедь (тоже генерал), Куликов, Кулик, Гусинский и еще множество пернатых (всех и не припомню). Вся эта линия древесных либерализаций тянется еще от чехословацкого Дубчека. Птицам и деревьям вольно дышалось в смолистом воздухе елового времени. В мирке современного искусства наша «Медгерменевтика» вскоре была свергнута с фантомного трона и представителями новой России в глазах интернационального арт-мира на некоторое время стали политические акционисты Кулик, Бренер и Осмоловский. Эта троица из мира деревьев и птиц. Кулик – болотная пташка, притворяющаяся собашкой. Бренер означает факел или факельщик – древесная горящая палка. Горит, потому что осмоленная. Смола – кровь деревьев.
После официального исчезновения СССР функционеры советского совриска (в основном Мизиано и Бакштейн, а также их западные коллеги) почувствовали необходимость инсценировать «смену власти» на укромном артистическом участке. Московский концептуализм (нома) внезапно стал ассоциироваться с ушедшим советским миром. Было как бы официально заявлено, что на смену московскому концептуализму пришел московский акционизм.
Еще в конце 80-х годов Пригов назвал нас с Ануфриевым «кронпринцами московской художественной сцены». Нам была обещана коллективная корона, увенчивающая головы старших концептуалистов. Эта корона действительно была на нас нахлобучена и сверкала на наших галлюцинирующих башках с 1988 по 1994 год. Недаром весь этот период наша группировка символически и фактически тусовалась в мастерской Кабакова, в этом тронном зале московского концептуализма, покинутом королем Ильей Иосифовичем. В конце 1995-го нас вытеснил оттуда Бакштейн со своим Институтом современного искусства. Нас свергли, как бы изгнали из королевского дворца, а мы даже не заметили этого, так как тогда для нас это было колыхание игрушечных миров. Нам нравилось, что мы, как и вся советская вселенная, уходим кротко, без сопротивления. Как сказал тогда Андрей Монастырский, «они нас атакуют, а мы должны разлетаться под их натиском, как пустые манекены». Мы так и поступали – разлетались как пустые манекены. Но мы не были пустыми манекенами, хотя и случалось нам бывать стальными стульями, перламутровыми слонами, выцветающими флажками, эльфами, блинами… Нас свергли ласково, предупредительно, даже нежно. Не успели снять с нас призрачную корону локального арт-мира, как тут же нахлобучилась на наши головы другая корона – еще более призрачная и роскошная: мы сделались тайными королями или же божками психоделического вихря, захватившего московскую, питерскую и одесскую молодежь. В московском же арт-мире мы оставались в качестве некоего альтернативного правительства – то ли в изгнании, то ли в подполье.