Она молчит, и он решительным резким движением вешает трубку, будто всаживает себе нож в сердце. Кончено. Навсегда кончено. Он стоит у стола. Ничего нельзя сделать, игра проиграна раз навсегда. Он не может приехать к ней без брошки. Если бы он вчера не обещал. Если бы он сказал: «Я подыщу к вашему возвращению». Но теперь, после этого разговора… Быть полгода влюбленным и в день, когда услышишь: «Умоляю вас, приезжайте», ответить отказом.
Еще вчера все казалось простым. Чтобы ему, Герэну, отказали в сорокатысячном кредите, чтобы не взяли его вексель… Он давно знал, что он разорен, но до разговора с ювелиром это было какое-то абстрактное знание, не входящее в жизнь, знание на бумаге, на словах. В жизни все шло по-старому. Он все еще жил в собственном особняке, пусть перезаложенном, с собственными слугами, пусть неплачеными, с автомобилем, с дочерью, будто ничего не случилось. Жил в долг, но жил по-прежнему. И его лошади по-прежнему скакали в Лоншан и Отей. Конечно, он был разорен, но свое разорение он почувствовал только вчера, после разговора с ювелиром. Очень вежливого, очень решительного, очень унизительного разговора.
Он сидит у своего письменного стола, в своем кабинете, прямой, подтянутый, в белом крахмальном воротнике, в черном костюме, похожий на кассира — на кассира, которого судят за растрату. Он смотрит в окно на голые ветки своего дерева. Это все еще принадлежит ему. Нет, ничто уже не принадлежит ему. Ни здесь и нигде. Это только декорация, как в студии, он только актер, разыгрывающий роль банкира. Актер? Нет, он даже не актер, он лишь изображение актера, проходящее на экране. Его вовсе нет больше, он уже не существует. Он бывший человек, благодаря какой-то неправильности механизма еще случайно удержавшийся на земле, в Париже, в этом особняке. Бывший, конченый человек. Легкомыслие, удача, риск, которые всю жизнь работали на него, вдруг объявили забастовку, модную забастовку на месте — Grève sur le tas[22]
. Они еще здесь, в его доме, хоть и не работают больше на него. Но от их присутствия все как-то еще движется, вернее, делает вид, что движется.С тех пор как двадцать два года тому назад он занялся поставками на войну, поняв «некоторые экономические причины и следствия», как он насмешливо говорил, деньги его все увеличивались и увеличивались. Они так быстро, так стремительно умножались… Легкомыслие, риск и удача, как музы, летали над ним, голубями вились вокруг него, мягким ковром ложились ему под ноги. Двадцать два года. А теперь вот они спят в углу кабинета, нежно обнявшись и прижавшись друг к кругу. Спят или, может быть, умерли.
Это началось приблизительно со знакомства с Людмилой Дэль, с влюбленности в нее. Когда он понял, что даже стараться не стоит, что она просто не замечает его, как не замечает никого, кроме Тьери. Если бы он тогда вступил в борьбу с Ривуаром из-за нее… Но его легкомыслие впервые изменило ему, он впервые поступил благоразумно — он отступил без боя. Он не хотел ни легкомыслия, ни риска, и удача отступила от него, обиделась за своих сестер, они все втроем обиделись.
Он вдруг стал терять деньги легко, так же легко, как зарабатывал, только еще быстрее. Так быстро, что даже не мог уследить, как будто это были не золотые, а ледяные горы — и они таяли на солнце. И теперь вот растаяли совсем, превратились в большую лужу. Как раз в тот день, когда Людмила Дэль умоляла его прийти. Если даже нырнуть на дно лужи, там не найдешь брошки. А без брошки, без брошки, которую он обещал ей, прийти нельзя. Такой пустяк — брошка за сорок тысяч, и все рухнуло.
Он сидит у окна. Он чувствует свой череп, свои ребра, свой позвоночник. Будто у него уже нет тела, остался один скелет, и только в груди, под ребрами, еще висит, зацепившись за ребра, сердце, и бьется, и болит. Катастрофа, крах всей жизни, всех надежд, последней надежды — надежды на Людмилу Дэль.
Серый ангорский кот мягко прыгает ему на колени. Это его единственный друг, его одного он любит. Он один понимает его, сочувствует ему. Он прижимается лысой головой к его пышной, мягкой шерсти:
— Гаргантюа, друг мой, тебе жаль меня?
Кот мурлычет, выгибая спину.
— Все погибло, Гаргантюа.
У него нет никого на свете, кроме этого кота. Его он унесет отсюда, его никто не отберет от него. Всё продадут с торгов, и лошадей тоже. Но кота оставят ему. И это справедливо — кот ему дороже всего на свете. Дочь? Нет, дочь совсем чужая, он никогда не любил ее. И она, наверно, станет врагом, когда узнает, что она нищая, что у нее нет приданого, нет возможности выйти замуж за какого-нибудь герцога. А с котом они не расстанутся никогда. Даже если придется ночевать под мостом.
— Гаргантюа, бедный, бедный. — Герэн плачет.
Конечно, ему жаль себя, но он не стал бы плакать над собою. Но Гаргантюа… слезы бегут по его щекам, по его накрахмаленному, блестящему воротничку, падают на усатую морду кота. Кот фыркает и вытирает лапкой нос.