— Не потеряйте. Смотрите, чтобы соседи по комнате не украли.
— Спасибо, — сказала она коротко.
— Не стоит благодарности. Поговорим теперь о вас. В театре еще не были?
Она покачала головой. Ведь он сказал не ходить.
— И отлично. Хорошо, что вы послушны. Всё новые качества открываются в вас. Теперь вам надо прошение о разводе подать.
— О разводе?
— Необходимо. Иначе вам нельзя оставаться в балете. И ведь это пустая формальность. Вряд ли вы когда-нибудь снова увидите вашего бывшего мужа.
— Но если он узнает?
Штром махнул рукой:
— Куда там узнает. В тюрьме-то. И еще… Вы, надеюсь, не хлопотали о нем, ни к кому не обращались?
Она покачала головой. Нет, она не хлопотала, она еще ни к кому не обращалась…
— Отлично. Только себе повредили бы. А ему уже никто не может помочь. Я вас сухой из воды вытащил. Так сидите спокойненько и никому глаз не мозольте. Поняли? Вот и все на сегодня.
Она встала.
— Минуточку. — Он протянул руку, показывая жестом, чтобы она снова села. — Совсем короткий, неофициальный разговор. Я уезжаю в Кисловодск на месяц. Вы ведь теперь одинокая, свободная женщина. И устали, конечно, здорово. Так не хотите ли разделить мой отдых? А?
Она вздрогнула. Колени ее стали пустыми, она тяжело опустилась в кресло. Он вдруг повернул лампу, и она почувствовала ожог света на своем лице. Он коротко рассмеялся и щелкнул выключателем. Стало почти темно. Она не могла разглядеть выражение его лица.
— Не отвечайте. Уже и так понятно. Считайте предложение зачеркнутым. — Он открыл портсигар. — Нет, даже если бы вы согласились, я бы не взял вас с собою в Кисловодск. Мимика у вас больно богатая, чисто пантомимная. — Он опять рассмеялся. — Не думайте, что я обижен. В этих вопросах принуждения быть не должно. Свободный выбор. Да… Теперь все. Когда вернусь, дам вам знать.
Он встал. Она тоже встала.
— Ну, всего. — Он протянул ей руку.
— Спасибо, — сказала она.
Он насмешливо поклонился:
— За что вам меня благодарить, а? Ведь ненавидите, задушить готовы? Зубами горло перегрызть? Зубы у вас хорошие. Кстати. Не нужны ли вам деньги? На первое время. Потом, когда продадите свои золотые вещички, могли бы отдать. Возьмите.
Он достал бумажник.
— Нет, — сказала она решительно. — Нет, ни за что. — И опять прибавила: — Спасибо.
Он отмахнулся, смеясь:
— Вы меня благодарностью, как паук паутиной муху, окутываете. Только нет. Паук-то, скорее, я. Ну, летите себе, маленькая муха, на свободу. Видите, не все пауки страшные.
И он с поклоном широко отворил перед ней двери.
Вера вышла. «Не все пауки страшные», — повторила она. Но этот паук был очень страшен, так страшен, что она на улице долго стояла у фонаря, крепко держась за него и переводя дыхание.
Часть вторая
Глава первая
«Как в одиночной камере» — сравнение уже много десятилетий служащее беллетристам для описания одиночества. Сравнение такое избитое, что смысл давно выпал из этого сочетания слов: «как в одиночной камере».
Если бы Луганова спросили прежде: «Что вы думаете о заключении в одиночной камере?» — он, наверно, ответил бы: «Это — ужас».
Но как раз никакого ужаса не было. Все было очень просто и очень буднично. Все было мелко и скучно.
О таких случаях ему смутно приходилось слышать — о них не говорили громко. Какой-нибудь человек вдруг исчезал, и было спокойнее не слишком интересоваться причиной его исчезновения. Но Луганову никогда не приходило в голову, что это может произойти с ним, писателем, которого так любят, так ценят на верхах и которого даже сам Великий Человек…
Он не понимал, не мог понять — неужели только из-за этой ничтожной эпиграммы, из-за пустого острословия? Ведь за ним действительно не было никакой вины. Решительно никакой. Ни словом, ни помышлением он никогда… Он был не тем занят. Ему было не до того. Его личная жизнь, его литература занимали все его мысли.
Он всегда думал, что о свободе нельзя мечтать, пока зло не будет окончательно истреблено. Раз зло нельзя истребить, мир и жизнь все равно должны быть несовершенными. Против этого бороться нельзя. И он не желал бороться. Он, вернувшись тогда из Германии, раз и навсегда, окончательно принял советский порядок вещей. Раз зло все равно не может быть истреблено (а в этом он вполне убедился за годы своей романтической молодости), ему было безразлично, какие формы оно примет. Ему казалось, что дело не в количестве, а в качестве зла. Его не возмущало, что в России зла было несравненно больше, чем в других странах. Ведь и в других странах зло присутствовало повсюду, только закамуфлированное, разукрашенное, не так резко и откровенно выступающее.
Первый месяц в тюрьме Луганов еще надеялся. Надежда еще не была изжита до конца. Великий Человек мог одуматься, понять, что погорячился. Луганов знал свою цену, сознавал, что он лучший русский писатель, что и во всем остальном мире таких писателей раз-два и обчелся. И если не его самого, то его талант пощадят. Его подержат в тюрьме и выпустят.