— Разве вы не понимаете? Вы, значит, еще совсем неопытны, совсем наивны. Хуже всего, если вы ничего не знаете и отрицаете всякую вину за собой. Разве вы не знаете, что, утверждая, устанавливая какую-нибудь мысль, вы вместе с тем устанавливаете, утверждаете все, что ей противоположно? А что противоположно «ничему»? «Все» противоположно «ничему». «Все»! И, утверждая, что вы ни в чем не виноваты, вы в то же время тем самым утверждаете, что вы виноваты во всем! А раз во всем, то мне, даже и мне, не удастся вас спасти. «Все» слишком всеобъемлюще, его власть безмерна. С ним нельзя бороться интеллектуальным оружием. Раз вы виноваты во всем — вы погибли.
— Вы бредите! Вы издеваетесь надо мной! — Вера вскочила с кресла, дрожа.
— Ах, какая вы красивая! — Штром поднял руку, державшую карандаш, и провел им по воздуху. — Вот так, в белом платье, на фоне этой синей шторы, я бы нарисовал вас. — Он, улыбаясь, прищурился. — В манере Винтерхальтера. Да… И подумать, что вся эта красота и прелесть пропадут совершенно даром, без смысла, без пользы. Зря пропадут. Зря…
— Не мучьте меня! — крикнула Вера. — Я ничего не понимаю. Что вы хотите? Объясните!
— Я хотел спасти вас, — проговорил он медленно и веско. — Мне вас жаль. Но я отказываюсь и предоставляю вас вашей судьбе.
Она схватила его за рукав:
— Ради Бога, объясните.
— Ради Бога? Ну, это вы, гражданочка, оставьте. Вы же знаете: «Не молись, малютка, Богу — Бога больше нет…» И вы все равно не поймете, по-видимому. Но если хотите, я еще раз постараюсь объяснить вам. Сядьте. Закурите. Меня раздражает, что вы даже курить не хотите. — Он протянул ей папиросу и зажег ее. — Слушайте теперь. Мне очень хочется вам помочь. Вы красивы и милы и мне нравитесь. Красоты на свете не так уж много, и жаль, когда приходится ее уничтожать. Так вот, вы сами бежите к своей гибели. Прямо и без оглядки в пасть льва. Вы ничего не делали? Вы ничего не знаете? А это как раз самое убийственное, что вы могли сказать. Это вас режет без ножа. «Ничего» отворяет широко двери всем подозрениям, всем обвинениям. Если «ничего», то тем самым — «все». Вы сами требуете для себя высшей меры наказания.
— Высшей меры? — Голос Веры сорвался.
Шторм кивнул:
— Да. Расстрела. Курите, курите…
Она глубоко затянулась и закашлялась. Слезы потекли из ее глаз.
— Даже курить еще не научились. Эх вы, государственная преступница. — Он вдруг улыбнулся добродушно и весело. — Ну давайте пораскинем умом, как вас спасти, бедный цыпленок. Вот вам платок, свой забыли небось?
Вера вытерла глаза рукой:
— Не надо.
— Посмотрим, — весело сказал Штром, пряча платок в кармане, — что для вас можно сделать. Я азартен, я спортивен. Люблю борьбу. Авось сумею вытащить вас из пасти льва. Если вы будете меня слушаться, конечно.
Он встал, прошелся по ковру и остановился перед ней. Он смотрел на нее сверху вниз.
— Душка моя, слушайте внимательно. Ваш муж прочел эпиграмму на Великого Человека в ресторане. Вернувшись, он всю ночь жег бумаги, и вы помогали ему в этом. Почему? Помолчите немного. Дайте мне кончить. Почему, спрашивается? Ведь эпиграмма была совершенно безобидная. Никто серьезно не может обратить внимания на такой пустяк. Посмеяться и забыть. Но он, вернувшись, всю ночь жег бумаги. Почему? Ждал обыска? Какого обыска? За что? Почему обыск? Разве за невинные, пусть не совсем почтительные стишки могут приехать с обыском? Но ваш муж ждал обыска. Иначе бы он не жег бумаг, компрометирующих его, иначе вы бы не помогали их жечь. Первый вопрос: что его заставило бояться обыска и жечь бумаги? Второй вопрос: что это были за бумаги? Два вопроса, которые должны быть выяснены. Я совсем не утверждаю, что вам известна вся преступная антигосударственная деятельность вашего мужа. Я вполне допускаю, что он вам представил дело именно так: сослался на эпиграмму, чтобы сжечь компрометирующие документы. Я допускаю даже, что вы не знали, какие бумаги жгли. Ведь вы не читали их.
— Нет, читала. Это были только письма и газетные статьи. Письма Троцкого, Каменева и…