В Нью-Йорке он стал журналистом. После того, как кончил медицинский факультет. В семье был скандал — отец хотел передать ему свою клинику. Мать плакала. Дедушка отрекся от него. Ведь четыре поколения были врачами. Но он настоял на своем и уехал в Нью-Йорк. Без денег (вот наконец и знакомый self made man)[34]
. Через два года он поехал навестить своих уже в собственной машине, набитой подарками. И даже дедушка примирился с ним — ведь он преуспел. Но судьба сыграла с ним странную шутку. Наследственность — не пустые слова. Голос крови. В первое же воскресенье в клинику привезли умирающую женщину. Ее надо было немедленно оперировать, а ассистент отца был за городом, уехал на week-end. Отец попросил его заменить ассистента. Ведь у него был диплом. Операция. Борьба со смертью, длившаяся больше суток. Он не отходил от больной, и наконец — победа. «Это ты спас ее», — сказал ему отец. Он никогда не испытывал такой гордости. И он бросил писать, и теперь он доктор. То есть он иногда еще пишет, но больше в медицинских журналах. В газетах редко. Вот когда вернется, он, конечно, опишет все, что он видел здесь. «Я восхищен многим, что видел здесь, что узнал ваши удивительные больницы…» Значит, он совсем слеп. Не только слеп, но и глуп. Нет, он не глуп, он просто доверчив. Ведь он видел показные больницы, специально устроенные для таких вот слишком любознательных иностранцев. Обман, ложь. Настоящую действительность ему помешает увидеть она, Вера, приставленная к нему Штромом. О Господи, какой слепой, какой наивный. В больницах больные мрут как мухи, нет даже хины и аспирина. Всюду грязь, беспорядок. В квартире, где она живет, она слышала жалобы одного из соседей, побывавшего в государственной больнице, — хуже тюрьмы.А американец продолжал:
— В вашей прекрасной стране, где после веков гнета все наконец стали равны…
Равны? В чем равны? В несчастье и горе? Нет, даже в несчастье не все равны. Она, например, умудрилась быть незаслуженно счастливой среди общего несчастья. Впрочем, исключения подтверждают правило. И притом исключение длилось так недолго. Теперь и она уравнена в несчастье с остальными, на ее плечи навалился даже избыток горя, почти непереносимый избыток.
А он все рассказывал о себе. И понемногу, как когда-то, когда она еще читала книги, персонажи его рассказа стали оживать.
Она видела его мать, расчесывающую перед сном волосы серебряными щетками, и веселую тонконогую сестричку с теннисовой ракеткой в руке, и отца, и дедушку, и даже серого скайтерьера. Она видела их всех. Она видела почву под их ногами, такую устойчивую, твердую, и высокое чистое небо над их головами, небо лучезарное, как надежда.
На повороте мелькнул куст розового шиповника. Она взглянула на него. Но автомобиль уже пронесся мимо. Ей показалось, что розовый куст шиповника цвел не тут, у подмосковной дороги, а там, в рассказе американца, и оттого он такой пышный, розовый и прелестный.
— Как хорошо, — сказал американец.
И это, по-видимому, относилось не только к его воспоминаниям, но и к действительности сегодняшнего дня. Хорошо? Да, такому, как он, всегда было и будет хорошо. Он может откровенно и правдиво рассказать всю свою жизнь. Ему нечего скрывать. Он даже не догадывается, что ему лгут, его обманывают. Он не верит, что на свете существует зло. Мир разделен прямой чертой на «можно» и «нельзя». Всякому ясно, что можно делать и чего нельзя. Ни у кого не возникает даже сомнения.
Можно не послушаться родителей, уехать из дому, работать по восемнадцать часов в сутки и голодать. Оттого, что, в конце концов те же родители будут вынуждены гордиться своим сыном, сумевшим стать известным журналистом. Как просто. И как им, должно быть, легко жить в Америке. И они ничего не боятся. Чего им бояться?
Он кончил. Теперь можно было помолчать. Он рассказал ей всю свою жизнь — это должно было их сблизить. Он, наверно, доволен ею как собеседником. Она знала, что слушатель — лучший собеседник. Прежде и она очень ценила слушателей — ей всегда хотелось говорить самой. Но теперь ей решительно нечего было сказать.
Он молчал недолго.
— Мне кажется, что у вас было удивительное детство. Вы, вероятно, были восхитительной девочкой, такой, какие получают призы на конкурсах у нас в Америке.
Удивительное детство? Ну да, он уверен, что оно было как в кинематографе — «детство маленькой княжны в пожаре революции». Сказочно богатый князь-отец, фрейлина-мать, балы, пиры, жизнь во дворцах, пока не сожгли дворцов, не расстреляли папу-маму и княжна не стала беспризорной.
Но сочинять рассказ из 1001-й революционной русской ночи или какую-нибудь «Алису-Веру в Стране чудес» ей было совсем не под силу.
Она опустила веки и вздохнула:
— Ах, мое детство было таким грустным, — и отвернулась к окну.
Это было как раз то, что нужно. То, что без слов рассказало о великолепии и нищете ее сказочного детства. Она открыла сумочку и достала носовой платок.
— Ради Бога, простите меня. — Американец казался растроганным. — Это было ужасно, должно быть.