Теперь на эстраду толпой вышли цыгане, цыганки в пестрых шалях с блестящими серьгами, спускающимися вдоль щек, цыгане с гитарами. Они долго рассаживались, будто устраивались на ночлег табором поудобнее и побезопаснее, переговариваясь взволнованными гортанными выкриками. И наконец запели для них. Только для них с Рональдом. Цыганам не было дела до остальных ушей, слушающих их. Они пели для Веры, для Рональда. Как хорошо пели:
Ну да, конечно, конечно. Вера, улыбаясь, кивала. Это было именно то, что нужно. Обещание, подтверждение. Все хорошо, и то ли еще будет. Шампанское обостряло зрение и слух, помогало еще яснее разбираться во всем, что происходило сейчас, и правильнее оценивать это невероятное, это великое, чудесное событие ее жизни. Когда-нибудь, через пять, через десять лет, она будет с недоумением спрашивать себя, как могло случиться, как могла она, опозоренная, нищая, всеми брошенная, опять стать невероятно счастливой? И все это будет тогда казаться ей загадкой и тайной, и она никогда не перестанет удивляться своему чудесному превращению. Но все это будет потом, а сейчас это таинственное превращение кажется ей совсем естественным — иначе и быть не могло. Удивляться она будет потом, сейчас она только восхищалась. Как и он. Ведь он испытывает те же чувства, что и она. Ей захотелось, чтобы он взял ее руку, лежавшую на столе, и он сразу взял ее своей теплой рукой. Ей захотелось еще пить, и он уже наливал ей шампанское.
— Теперь нам надо серьезно поговорить. — Он поставил бутылку обратно в никелированное ведро, и квадратики искусственного льда загремели мерзлыми голосками: «Да, да, да, надо».
Она взглянула на него. «Серьезно» не встревожило ее. Ведь все было очень серьезно, восхитительно серьезно. Способность видеть его мысли и чувства насквозь не изменила ей. Она видела, что ничего, кроме добра, она не могла ждать от него и от их будущего.
— Нам надо решить вопрос, — продолжал он, — едем ли мы вместе в Крым или сразу домой, в Нью-Йорк?
Она даже не удивилась. Иначе и быть не могло. Она сидела тихо, не шевелясь, и слушала его.
— Правильнее было бы сразу ехать домой и из Нью-Йорка поехать на какой-нибудь морской курорт, но если ваше здоровье…
Она покачала головой:
— Мое здоровье — пустяки. Но чтобы уехать, нужно разрешение, а его мне ни за что не дадут.
— Ну, жене американца вряд ли могут отказать в праве выезда. А мы завтра же повенчаемся в нашем посольстве. У вас бумаги в порядке?
Если назвать порядком, что в ее трудкниге написано «разведенная». Она кивнула:
— Да.
— И мы еще вернемся в Москву, — говорил он.
Пение то заглушало, то заставляло звучать его голос громче, будто он нырял среди светлых сугробов тишины.
— И тогда мы поедем в Крым. Я еще утром решил, что мы непременно должны вместе побывать в Крыму. И всюду, где проходило ваше детство.
Она ничего не сказала. Что он знал о ее детстве? Что он знал о ней? Нет, покой не был таким плотным и защищающим, он вдруг разорвался, как облако, и куски его уже неслись полосками дыма над ее папироской, уже плыли где-то под потолком, уносимые цыганскими голосами. И эти цыганские голоса. Что они теперь пели? Ее сердце остановилось от тревожного недоумения.
Поздно. Разве? Разве слишком поздно? Ей не приходило в голову. Может быть, действительно уже слишком поздно.
А он говорил:
— Ваше сказочное, трагическое детство. Всю его прелесть и весь ужас его вы никак не можете забыть. Но я постараюсь вылечить вас от воспоминаний.
«Прощай на вечную разлуку!» — пели цыгане. Для нее, для них. Она слушала голос Рональда, он говорил о ее лжи и сливался с отчаянными гортанными цыганскими рыданиями о разлуке, о прощании.
«Милый друг, мы с тобой не пара», — пели цыгане.
Это было невыносимо. Нет, она больше не могла слушать. Ей хотелось встать, уйти. Бежать, бежать. Она чувствовала, что не должна здесь больше оставаться, что ей надо бежать отсюда, спасаться.
— Уйдем, — сказала она растерянно. — Мне не нравится, как они поют.
Он сейчас же согласился и поднял руку, подзывая лакея. Но лакей не видел, и открывшаяся перед ней, как дверь, возможность спасения захлопнулась в горьком цыганском выкрике.
Нет, ему не хотелось уходить отсюда. Он, нагнув голову, взглянул на нее просительно и робко:
— В сущности, здесь очень приятно, и ведь еще очень рано. Или, вернее, совсем не поздно.
Для чего рано? Для чего поздно? Она растерянно мигала, соображая. Ведь цыгане пели: «Что в жизни так поздно…» Ах, действительно: «До слез до рыданья…» Ей вдруг захотелось плакать. Ей хотелось плакать, но она улыбалась. Она позволила уговорить себя. Она малодушно поддалась соблазну. Она осталась.
Вместо того чтобы спросить счет, он заказал еще бутылку шампанского. Если бы не эта бутылка…