Волков сделал паузу и вдохновенно откинул голову назад, обведя комнату взглядом, совсем так же, как обводил взглядом слушавшую его тысячную толпу. «Может быть, ему кажется, что он на трибуне, — подумал Луганов, — и он ждет аплодисментов и одобрений и тишина удивляет его. Нет, тогда бы он не говорил этого. Нет, это он для меня, для одного меня старается. О милый, глупый. Зачем старается?» Ему хотелось дернуть Волкова за рукав и крикнуть: «Брось! Хватит! Поговорим лучше просто на прощание или помолчим вдвоем». Но он понимал, что этого сделать никак нельзя.
Он стал рассматривать пестрые узоры на скатерти, укладывая слова, которые произносил Волков, то в синюю, то в красную часть узора, не по смыслу слова, а по звуку его, и это занятие очень развлекало его. Как интересно. Он прежде не знал, что слова бывают разноцветные и так легко образуют узор.
А Волков продолжал говорить, и слова его, кроме звука и цвета, все-таки обладали смыслом, доходившим до сознания Луганова. Он продолжал произносить свою речь, и надо было слушать.
— Неопределенность характера, соединенная с большой одаренностью, сделала нас вечными подражателями. Мы всё и всегда заимствовали у других народов. От придворного церемониала до революционных идей — все у нас было заграничное. Заимствуя, мы опаздывали на пятьдесят лет, наново открывали давно известное или искажали заимствованное до неузнаваемости и тогда принимали искажение за самобытность. Никто так много, как мы, не толковал о прогрессе, но, в сущности, мы все, от царя до мужика, были враждебны прогрессу. Мы были в одно и то же время консерваторы и анархисты, расточители и скупцы, стрекоза и муравей в одном лице. Наше отношение к остальным народам — смесь самодовольства и самоунижения. Мы — странный, странный народ. Самое удивительное в нас то, что, хотя, кроме самовара, мы не создали ничего самостоятельного, мы — глубоко оригинальный народ, не похожий ни на какой другой на свете.
Если всмотреться в русскую историю и в русский характер, иногда кажется, что мы только притворяемся, что мы такие же люди, как все, а на самом деле мы — чужие, пришельцы на этой планете. Не оттого ли мы так хотим ее переделать, не щадя ни своей, ни чужой крови?
— Что же, по-твоему, — вдруг спросил Луганов, — русские даже уже и не люди?
Ему не хотелось спорить, ему было совсем не до споров и рассуждений. Ему хотелось, сердечно простившись с другом, поскорее сесть в автомобиль, приехать на узловую станцию к московскому экспрессу. Стук колес зазвучал в его ушах, длинный, отчаянный свисток радостно отдался в его сердце. Скорей бы, ах, скорей! Но он все-таки не мог не запротестовать.
— Значит, мы, русские, даже не люди?
Волков пожал плечами:
— Кто спорит? Конечно люди. Только недоделанные какие-то: полуфабрикат. Да, я уже отмечал, что самое характерное для нас — недоделанность какая-то, неопределенность. С кем мы? С Богом или с чертом? В том-то и дело, что мы и с Богом, и с чертом. Сразу. Черт, конечно, часто перетягивает русского человека на свою сторону. Зло ведь слаще, соблазнительнее добра. Но и добро таит в себе непреодолимую притягательную силу для русского сердца. Сколько у нас на Святой Руси было мучеников, подвижников. Одни староверы чего стоят. Но чаще всего добро и зло вместе хозяйничают в русской душе. Недаром русский разбойник крестится, занося топор: «Господи благослови!», прежде чем хрястнуть им по черепу жертвы, по поговорке: без Бога — ни до порога. Страсти? Ну конечно, те же у нас, как и у всех других. Только мы, русские, доводим свои страсти до пароксизма. Нет у нас золотой середины. И смеемся мы над европейцами за их умеренность, аккуратность, бережливость, смеемся и презираем их. Кто это сказал: «Широк русский человек, я бы сузил»? Как правильно! Сузить надо бы. Слишком широк, слишком разнообразен, оттого и неопределенен. Оттого так неопределенно и его отношение к добру и злу. Можно первому встречному последнюю рубаху свою отдать и крест свой, с шеи сняв, подарить ему, а потом можно, пожалев о подарке, зарезать его, чтобы отобрать назад свою рубаху и крест. И с одинаковой легкостью и уверенностью в правильности своего поступка, сознавая, что достоин одобрения. Одобрение русский человек ценит превыше всего: «Правильно, товарищи? Так я говорю, товарищи, или нет!»
— Не так, не так! — вдруг всполошился Луганов. — Нет-нет, неправильно, товарищ Михаил, нет! Ты черт знает куда занесся и что плетешь.
— Разве? — Волков посмотрел на него хмуро, исподлобья. — И то правда, заношусь. Выпил не в меру. Ну, еще по одной, чтобы у меня все в голове перепуталось, чтобы я думать больше не мог. Не берет меня водка сегодня. Или, вернее, не так берет, как полагается. Вот язык заплетаться начинает, а голова ясна, и сказать мне тебе еще столько надо. Ведь сегодня единственный мой шанс поговорить. Поговорить перед долгой, может быть вечной, разлукой.
Он налил себе еще рюмку и выпил, не закусывая.