Хотя, в принципе, дело оказалось не столь уж и сложным. Мешки сложили у знакомого поляка в Словатичах, польской деревеньке у погранперехода Домачево, запихав их подальше от глаз случайных посетителей в самую глубину хозяйского сарайчика, посреди разного хлама типа поломанных сеялок-веялок, старых колёс, сломанных ульев — Бог весть зачем хранившихся у запасливого польского Плюшкина. Затем провели разведывательную ходку, определились со временем пересечения границы, со сменами знакомых таможенников (машины и груз шмонают они, погранцы смотрят паспорта и удостоверяются в соответствии фотокопии оригиналу). И, проведя основательную подготовку — за пять рейсов вывезли все это добро в Белоруссию: один мешок — вместо запаски, два — под задним сиденьем. Границу (возвращаясь из Польши) обычно пересекали к концу смены, когда внимание таможенников притуплялось до минимума, забив багажник всякой польской ерундой (пакетами с чипсами и конфетами, яблоками, копченой свининой — в общем, всем тем, что обычно возили жители белорусского приграничья с польских базаров), и посадив на заднее сиденье пару попутчиц (многие жители Домачево таким несложным путем катались в ближнюю Польшу с контрабандным украинским спиртом, правда, в божеских объёмах — по два-три литра: туда на одних попутках, обратно — на других; пеший переход был запрещен).
Первая ходка вызвала тогда у него изрядную нервную дрожь, холодный пот на лбу и предательскую тошноту — последняя же, когда лишний, шестнадцатый мешок, пришлось тщательно маскировать уже просто в багажнике, не запрятав его в нишу для запаски (там не было места), а лишь завалив его грудой ярких пакетов с леденцами — не родила даже тени волнения. Работа как работа — и они сделали ее так, как надлежит.
Ну, а на своей стороне все остальное было — дело техники. Он нашел фирму, за малую толику согласившуюся стать легальным экспортером в Россию кормовых добавок для крупного рогатого скота. За сотню сговорился с изготовителями соответствующих документов, и, погрузив уже абсолютно легальные премиксы в микроавтобус — убыл в первопрестольную.
Вся музыка заняла у него тогда двадцать шесть дней. Вдвое меньше, чем запланировали для этой операции в Москве!
Он не знал, почему выбор командования пал не него. Наверное, ему просто повезло. В жизни иногда случаются странные вещи…
В те дни жизнь вновь (правда, на очень короткий промежуток) приобрела смысл. Ему довелось прикоснуться к Тайне — и это очень долго позволяло ему считать себя в своих собственных глазах человеком, выполнившим свой долг. Долг солдата и мужчины.
Он оставил молчаливому брюнету, принявшему у него груз в Москве, свои координаты (на случай, если его не будет у матери), и брюнет скупо пообещал, что в случае нужды о нем вспомнят и непременно привлекут — но с тех пор ему никто и никогда так ни разу и не позвонил, и не написал. Деньги, полученные за доставку 'смеси для маринования сельди', довольно быстро кончились, он снова взялся за мелкие коммерческие дела; на жизнь хватало — но разве для того он родился на свет, чтобы торговать контрабандными сигаретами или реализовать мелкими партиями фальшивую водку, разлитую ушлыми армянами?
В конце концов, что он скажет Герде, если та, паче чаяния, вдруг увидит его, разгружающего ящики с паленой 'Столичной' у заднего двора какого-нибудь сельпо в Гомельской области? Конечно, Герде нечего делать в такой заштатной тмутаракани — но вдруг? Он стал тем, кем должен был стать по ее прогнозам — люмпен-коммерсантом (интересно, а такие вообще есть в учебниках политэкономии? Или это лично ею созданный неологизм?), самым мелким из компрадоров, ничтожным торговцем вразнос — то есть никем… И она ЭТО увидит! Нет, хватит!
Эта мысль мучила его все те месяцы, что прошли в идиотской 'мелкооптовой' торговлишке — причём мучили иногда чисто физически; тем более ему было обидно промышлять такой ерундой после покрытого загадочным флёром и такого удачного польского похода. И два месяца назад — хорошо, что прозрение наступило ДО дефолта, ему удалось сохранить малую толику сбережений — он бросил всю эту музыку. Денег хватило, чтобы снять на полгода квартирку в этом занюханном Борисове, и еще осталось на сносное питание на весь этот срок. Что дальше — он не знал; но также хорошо он знал, что больше ничем таким, что создавало бы ему душевный дискомфорт — он заниматься не станет. Лучше сдохнуть…
Милая, нежная, желанная Герди! Как ты оказалась не по-женски умна и прозорлива! И как лучисты были твои глаза! Как прекрасна улыбка!
Сегодня мне не было бы стыдно перед тобой. Я еще не нашел своего места в этой, тысячу раз поганой, жизни — но я ушел из того дерьма, которым, по моему (и, кстати, по твоему) глубокому убеждению никогда не должен заниматься мужчина. У меня нет повода для гордости — но, по крайней мере, у меня нет и повода опускать перед тобой глаза; я готов признать твою правоту — и попросить прощения за все те слова, что произнес в запале в тот мартовский день девяносто второго, на аллейке, ведущей к колесу обозрения.