Они не знали, что им очень дорого и очень скоро придётся заплатить за этот пир во время чумы. Многим — жизнью и здоровьем, кому-то — семейным благополучием, а большинству — тщательным выкорчёвыванием в своей душе всего человечного; ибо отныне 'человек человеку — волк'! Всем им, пусть помимо их воли, но всё же допустившим крах своей Отчизны — пришлось досыта хлебнуть горького блюда под названием 'расплата'.
Потому что потом, после маленького кусочка сладкой жизни, вырванного у судьбы почти насильно — наступило тяжелое похмелье; они оглянулись и увидели страну, уходящую в безнадегу нищеты, постоянно сужающееся пространство для свободной коммерции, на котором уже не было места романтикам и мечтателям; очень быстро появились бандиты, вдруг возникли долги, на которые приходилось платить бешеные проценты; хищные зубы недавних коллег вдруг безжалостно начали рвать долю своих товарищей… Грязь и мерзость, подлость и предательство — всего этого они хлебнули с избытком, вдвое, втрое больше, чем красивой жизни, едва промелькнувшей на зыбком неверном горизонте.
Красивая и богатая жизнь очень быстро закончилась — вдруг сменившись глухой безнадежностью, мёртвым тупиком. Они оглянулись — и поняли, что наступающий мрак уже плотно взял их глотку.
Очень быстро чувство эйфории сменилось ощущением обстановки вялотекущего краха. Всепожирающего, спланированного издалека, давно и надежно. Краха всего, что еще недавно казалось незыблемыми ценностями — и вдруг однажды пришедшее осознание предопределенности всего этого кошмара! Кем-то и когда-то задуманного, виртуозно проведенного, идеального по исполнению плана медленной гибели его страны и его народа. И ежедневно и ежечасно претворяющегося в жизнь — с планомерностью машины, бесчувственной, хорошо отлаженной и смазанной машины.
А ведь она ему об этом говорила… Милая, славная Герди! Это было весной девяносто второго, ранней весной, еще лежал снег; они гуляли тогда в парке Горького, казалось, что все, как и прежде — но он понимал, что, вместе с ноздреватым серым снегом на парковых аллеях, в прошлое уходило что-то важное в их отношениях. Что она тогда ему говорила? 'Вы скоро станете очень давним, очень туманным прошлым. Быть может, уже наши дети будут читать о вашей стране в книжках и недоверчиво качать головами — не думай, что вам позволят вернуть хоть что-то! Вы легко и весело разрушили свою большую страну — теперь им будет совсем просто превратить ее осколки в большое поле для охоты. Не думай, Алекс, что мне не жаль твоей страны — мне очень жаль всех вас; но вы сами безрассудно идете в капкан, который для вас приготовлен! Пойми, у вас нет будущего — вы нужны им только в качестве рабов — причем, в отличие от рабов римских, вас даже не будут обязаны кормить! В этом новом мире, о котором ты так восторженно рассуждаешь — нет места человеческому; это мир мертвецов! Каждый за себя — это означает, что никто за другого. Я не понимаю, почему ты смеешься!'
Они долго, до озноба, до головокружения целовались — ведь была весна… Пся крев, а ведь нежная, трепетная Герди была тысячу раз права! Она видела его слепоту, его бездумную восторженность — теперь он понимает, как ей это было тяжело. Ведь она, в отличие от него, знала…
Он не сказал ей 'останься' в тот июньский вечер, на перроне минского вокзала — во многом именно из-за почти невидной, микроскопической трещинки, что пробежала в их отношениях после того разговора; а ведь она оказалась права! Он, как упертый баран, пытался доказывать ей свою правоту — он, до макушки погруженный тогда в дурман 'новой жизни', не воспринимавший ни единого слова, которое бы смогло его отрезвить. Он рисовал ей сияющие перспективы своей коммерческой деятельности, величественные замки благополучия и богатства, расписывал грядущую шикарную и беззаботную жизнь — а она смотрела на него, как опытный, матерый, видавший виды и тёртый жизнью сержант смотрит на обритого наголо зеленого новобранца в необмятом обмундировании, заявившего свои неоспоримые права на маршальский жезл, в доказательство серьезности своих намерений предъявившего пустой ранец… Господи, каким дураком он тогда был!
Герди, милая Герди! Где ты сейчас?