Вскоре их глазам предстало зрелище шествия множества народа. Казалось, шло пол-Москвы. Люди всех возрастов, сословий, званий. Блистали ризы священников, иконы, хоругви. Над неисчислимым многолюдьем колыхались бело-сине-красные флаги. Мелькали портреты Николая Второго. Мостовая гудела. Многие пели, но слов нельзя было разобрать.
Это были, как понимал Есенин, всеобщий порыв, массовый психоз, общелюдская решимость к обороне при вести о том, что дивизии немецкого кайзера Вильгельма грозят ворваться на русскую землю, как некогда врывались и принесли трёхсотлетнее иго конные орды Чингисхана.
Сыновняя любовь к Руси, к России, на которую уже направлены жерла иноземных орудий, переполнила сердце Есенина. Губы шептали слова, неслышные даже стоящей рядом с ним Анне:
Сергей и Анна не встали в тесные ряды манифестантов. Они смотрели и слушали их издали и, когда шествие медленно удалилось, молча пошли домой. Вечерело.
Дома Есенин смотрел в окно — в бархатную густую синеву августовского вечера, переходящего в ночь.
Анна неслышно прилегла на постель поверх одеяла.
Сергей на цыпочках подошёл, подсел к столу и торопливо записал четверостишие, родившееся на манифестации. Подумал: «Это — концовка. К ней нужны ещё самое меньшее четыре куплета. Четырежды четыре: шестнадцать строк».
Анна уснула не раздеваясь, на незастеленной постели. Он не стал её будить и только соорудил из газеты абажур, чтоб свет лампы не мешал спящей. Началось обычное: писал, перечёркивал, выбирал из десяти — пятнадцати строк одну, годную, выписывал её на чистом листе, а черновик сминал в ком. Ещё черновик, ещё.
Перед рассветом из четырёх оставшихся черновиков он выбрал и любовно, буковку к буковке, переписал под тремя нарисованными звёздочками:
В окнах начало синеть, но это была не вечерняя синева, густеющая в черноту, а утренняя, обещавшая нежную голубень рождающегося дня.
Анна с нетерпением ждала, когда же наконец Есенин прочтёт ей свою «Русь». Но прошло шесть дней, а Сергей всё правил, всё что-то перечёркивал, переиначивал. Рукопись осталась неперебеленной. На седьмой день, провожая Анну в корректорскую, Есенин твёрдо обещал ей вечером после работы прочесть «Русь» — осталось ему только переписать её набело. Проводив Анну, он сел за стол и не торопясь переписал все пять частей поэмы, перечитал её и положил в голубую папку.
После этого он раскрыл «Войну и мир» Льва Толстого да и зачитался, не заметив, как прошёл остаток дня, и только за полчаса до возвращения Анны пошёл в молочный магазин за творогом и неожиданно на улице встретил Василия Наседкина — скуластого, чернобрового, как всегда несколько угрюмого. Василий обрадовался Сергею, вцепился в его тонкую руку своей толстопалой пятерней и суматошливо начал трясти её.
— Не оторви, — поморщился Сергей. — Я не левша, пишу правой. Сознайся, Вася, в жилах твоих играет толика башкирской крови.
Василий с довольным видом хмыкнул, но о примеси башкирской крови смолчал.
Есенин осмотрел друга и заметил:
— Давненько тебя не видел.
— А я думал, что ты в Константинове, на Оке подлещиков удишь.
— Нет, брат. Отъездился, отгулялся. Сижу дома, тружусь, как монах в келье. Спины не разгибаю.
— Как Анна? Здорова ли?
— Должна вот-вот вернуться. Творогу наказывала купить, вот я и двинул в молочную лавку.
Они вместе вошли в молочный магазин, Сергей купил три фунта творогу, и Наседкин вызвался проводить его до дому — это всего-то квартала два.
Анну они увидели издали. Оказалось, что глазастая корректорша, возвращаясь из типографии, первой выглядела их и теперь поджидала друзей у калитки.
Наседкин церемонно раскланялся и на ходу, шагов за пять, поздоровался с ней.
— Очень рада вас видеть, Василий Фёдорович, — призналась Анна. — Заходите к нам. А то Сергей совсем одичал в одиночестве. Ни он к кому, ни к нему кто. Сидит, пишет. Даже сутулым стал.
Вошли в квартиру втроём. Анна сразу захлопотала у кухонного стола, стала что-то готовить из творога.