А Есенин, словно его буря подхватила, будто заговорило, запело всё его существо, обрушил в тишину лавину простых, в сущности, обыкновенных, простонародных слов, но эти слова, слитые в словосочетания, согретые жаром сердца, обретали вдруг колдовское, сокровенное, берущее в плен звучание:
Светлые есенинские ресницы по-ребячески хлопнули два-три раза, и он молниеносно взглянул в глаза Анны и Наседкина. Этого ему было достаточно, чтобы понять — оба слушателя уже взяты в полон его стихами и сидят с расширенными зрачками, не понимая, как это можно, услышав всего шестнадцать недлинных строк, вдруг, каким-то чудом постичь Россию, великую не только своими пространствами, но и своей великой историей, ощутить во всех её красках, звуках, запахах, в сказках и поверьях, в великолепии её природы и в непосильности её труда — всю Русь, всю Россию.
А Есенин продолжал:
Снова секундная передышка, снова мимолётный взгляд на слушателей.
Наседкин сидел, размышляя над услышанным. Талантище, богатырское дарование! За Есениным не угнаться ни ему, Наседкину, ни Фомину, ни Колоколову. Но это признание не подавляло Василия.
А Анна? Анна совсем не размышляла. Она отдалась разбуженным стихами чувствам, в глазах её стояли счастливые слёзы.
А Есенин, взмахнув рукой, уже не выпевал строки, не радовал ухо перебором гусельных серебряных струн, а громко, во весь голос, как пушкинский летописец Пимен, вещал о народном бедствии:
Анна плакала. Она ещё не читала таких стихов о войне — ни у Блока, ни у Северянина, а военные стихи Маяковского до неё ещё не дошли.
А Наседкин бесповоротно понял, что Есенин оставил позади себя всех московских поэтов-сверстников и перед ним открыта дорога в мир.