А после службы бежал в Суриковский кружок на собрания, слушал чтения произведений начинающих или уже опытных и признанных, внимал обсуждениям, диспутам, спорам. А споры вспыхивали не только на литературные темы, но и на гражданские, на политические. Не ввязываясь в эти поединки, он наблюдал за людьми необыкновенными. Здесь, кроме самого руководителя, Сергея Николаевича Кошкарова-Заревого, доброго, строгого, умного, бывали Хвощенко, Кормилицын, Верёвкин и сбежавший с каторги социалист-революционер князь Вещерский, который был известен в кружке под именем Платона Мироновича Агафонова. Худое лицо Агафонова с продольными морщинами на щеках хранило печать пережитого: у него были седые, навесом, брови, почти белые, жёсткие усы и борода. Социалист-революционер Агафонов, неистово поблескивая глазами, отстаивал террористические акты как одну из наиболее действенных форм революционной борьбы с царизмом.
— Надо навести ужас и на царя, и на царских сатрапов, на всех высокопоставленных мерзавцев, притесняющих народ, на весь царствующий дом! — Агафонов метался по комнате и кричал, захлёбываясь и взмахивая руками. — Надо зажечь почву под ними, создать невыносимые условия для их жизни, для бытия!
— Не кричите, Платон Миронович, — урезонивал его Кошкаров-Заревой. — Чёрт знает как вы себя ведёте. Возьмите себя в руки... — Он закрывал окна, чтобы голоса не вылетали на улицу.
Деев-Хомяковский возражал Агафонову:
— Вы, эсеры, много вреда приносите революционному движению своим террором. И ещё больше принесёте. И нам много времени понадобится, чтобы разоблачить вас, показать рабочему классу вашу сущность. И вообще ваш метод борьбы устарел. Вы подстрелите одного чиновника — на его место поставят другого, швырнёте бомбу и убьёте царя — тотчас появится другой царь...
— А мы и того ухлопаем! — со злорадным наслаждением кричал Агафонов, он как будто уже видел свою коронованную жертву, бьющуюся в агонии. — Изведём в России всех царей, всех царских прислужников, министров, губернаторов. И волей-неволей власть перейдёт в руки народа. Как-нибудь я приглашу на заседание кружка Савинкова, большого писателя, поэта и великого террориста и конспиратора. Он скоро приобщит вас к нашей идее. Гений и вождь!
Кошкаров-Заревой выставил вперёд белые, холёные руки, точно обороняясь от наваждения.
— Пожалуйста, Платон Миронович, опомнитесь: не приглашайте вашего Савинкова, мы не желаем никакой другой идеи, кроме идеи служения народу художественным словом...
— Служение народу, художественное слово, литература — это в первую очередь политика, Сергей Николаевич! — Агафонов опять заметался по комнате. — Политика! А политику не делают в белых перчатках. У них для нас — каторги, виселицы, а у нас для них — бомбы. Да-с!
Есенин многого не понимал из того, о чём шёл спор, но ожесточённый человек с сумасшедшими глазами чем-то привлекал, в его яростных высказываниях чувствовалась сила и убеждённость смельчака, готового на подвиг во имя своей какой-то огромной цели — её-то Есенин и не осознавал. Но он всё более утверждался в одном: революцию должны совершить именно такие люди, беззаветные, презирающие опасности, не боящиеся рискованных поступков. Речи Агафонова, его прошлое — этап по Владимирке, ссылка, побег с каторги через таёжные реки, по неведомым тропам — насыщали душу беспокойством, желанием риска, воспаляли воображение.
Однажды во время заседания кружка в помещение без стука ввалились полицейские, все как будто на одно лицо — двое в форме, один, должно быть офицер, — в штатском костюме.
Есенин тотчас узнал его: это он приезжал в Спас-Клепики снимать с него допрос. Полицейский чиновник тоже узнал Есенина — улыбнулся, как старому знакомому, шевельнулись завитые колечками усы.
— Не успели прибыть, господин Есенин, и сразу же окунулись в сборища сомнительного свойства? — Повернулся к Кошкарову-Заревому: — Что здесь происходит, милостивые государи? По какому случаю собрание?
— Это не собрание, а очередное занятие литературно-музыкального кружка. — Сергей Николаевич был внешне почтителен, сдержан. — Читаем произведения писателей и поэтов. Обсуждаем...
Окинув взглядом присутствующих, полицейский чиновник кивнул Дееву-Хомяковскому:
— Продолжайте, господин Деев, мы послушаем.
Чиновник сел на свободный стул, закинул ногу на ногу и уставился на поэта. На вопросительный взгляд чтеца Кошкаров-Заревой чуть наклонил голову.
— Пожалуйста, Григорий Дмитриевич. Господин полицейский чиновник изъявил желание приобщиться к поэзии.
— Да, я люблю поэзию, — подтвердил тот, приосанясь. — Она, так сказать, украшает жизнь, вносит в неё разнообразие.
Деев-Хомяковский положил руки на спинку стула.
— «Перед грозой», — тихо объявил он следующее стихотворение и продолжал читать ровным голосом, хотя и с внутренней тревогой — присутствие полицейских явно стесняло его: