К двадцати пяти годам понял это о себе.
Чтобы никаких сомнений не оставалось, будет ещё одну фразу повторять: «Я всё себе позволил».
Вольпин очень желала понять, любил ли он хотя бы однажды, прежде чем холодок в нём поселился.
Спрашивала — или утверждала — всякий раз в неожиданных обстоятельствах и вроде как случайно:
— Наверное, Кашину вы любили, Сергей…
— Ну что вы. Нет.
— Догадалась! Райх!
Особенно рьяное отрицание.
На всякий случай:
— Эйгес?
Сама знала, что нет. Он даже ответом не удостоил.
И так несколько раз по кругу, вроде бы впроброс, но заставая его врасплох вопросами и наблюдая реакцию.
Через некоторое время сделала однозначный вывод: любил он только Райх.
Вольпин назовёт это «любовь-ненависть».
Мариенгоф, знавший Есенина больше, чем кто бы то ни было, пишет о том же: любил только Райх.
Это, безусловно, была и красивая, и достойная женщина, способная покорять. С двумя есенинскими детьми её возьмёт в жёны режиссёр Мейерхольд — в эти месяцы у них как раз начался роман. Мейерхольд был гений и на внимание самых красивых молодых актрис вполне мог рассчитывать; тем не менее его богиней стала Зина.
Однако, думается, есенинская — боль? остервенение? обида? как это назвать? — по поводу распада отношений именно с Райх связана с его всё более чётким осознанием разрушения внутренней чистоты, а с ней и судьбы, и дара.
В переводе на человеческий язык его чувства можно передать так: ах, Зина, если б ты не поступила так со мной (как именно — неважно, заметим в скобках), я мог бы жить, как люди. У меня были бы жена и дети, и я бы не метался по свету, хватаясь за проходящие мимо юбки.
(Фотокарточку детей от Райх, помнила Вольпин, Есенин всегда носил в нагрудном кармане и любил показывать, хвастаться. Хотя у него был ещё первый сын и родится ребёнок от Вольпин, но их фотокарточки он носить с собой не станет: это прижитые, не всерьёз. При этом по поводу своего отцовства в случае Юры Изряднова и Александра Вольпин у него сомнений не было, чего не скажешь о Косте — втором ребёнке Зинаиды.)
Тень Зинаиды Райх будет чаще всего возникать в поздних есенинских исповедальных стихах о разрушенной жизни: ну не об Изрядновой же ему печалиться, не об Эйгес или Вольпин — они спасти его не могли; а вот Райх якобы могла, но проглядела.
(«Это ты виновата!» — безжалостно скажет Зине у гроба Есенина его мать. Зина ахнула. Значит, сам Есенин именно так всё матери преподнёс, объясняя своё беспутство, а дальше она додумала сама.)
Мариенгоф, напомним, говорил, что Есенин не мог простить Райх её добрачные отношения; в качестве повода для ссоры допускается, но, конечно же, не единственного и вообще, в сущности, маловажного.
Главное же, если говорить о характере Есенина, — сильнейшая инерция, внутренняя нацеленность на душевный слом, на раздрай в собственной душе: ведь из этого растут стихи.
Ну не из совместного же быта они будут произрастать.
А невинность…
Теперь вот, пожалуйста: невинная и любящая Вольпин, тоже, между прочим, очень умна, и собой хороша, — а даром не надо. Только отогреться от холодка часок — и снова с голодными глазами пойти куда-то.
Всю свою поездку на юг Есенин неожиданно для себя вспоминал Галю Бениславскую.
Показалось: может, она? Может, с ней?..
В июне Есенин встречается с приехавшим из Петрограда художником Кузьмой Петровым-Водкиным, они взахлёб обсуждают Самарканд — Петров-Водкин как раз туда собирается. Вообще он в восторге от имажинистов — не кривится, как большинство собратьев по ремеслу. Объясняется всё просто: во-первых, Петров-Водкин был огромный мастер и широкий человек; во-вторых, на поэтов он мог спокойно, без соревновательности, любоваться, а с имажинистскими художниками делить ему было нечего.
Но Петров-Водкин, признаем, был редчайшим исключением.
Поэт Григорий Мачтет записывал в дневнике, как молодые и немолодые поэты той поры непрестанно обсуждали (общий тон скорее раздражённый, почти взвинченный) имажинистов.
«Они ходят франтоватые, все в белых жилетах, шикарно одетые.
— Хорошо иметь своё кафе, — завистливо глядя на Мариенгофа в белом пикейном костюме, фланирующего по Союзу, говорит Мирра Щетинина.
— Откуда у них такие деньги, — удивляется Кисин.
Да, своей манерой держаться, своим „Стойлом“ имажинисты, как и костюмами и фривольными фразами своих стихов, вроде „Исповеди хулигана“, бросают пыль в глаза своим менее удачливым товарищам.
Шум о них в городе, шум в провинции, но этот шум нездоровый…»