А вот как тогда же писал Анатолий Мариенгоф:
Даже грязными, как торговок
Подолы,
Люди, люблю вас.
Что нам, мучительно-нездоровым,
Теперь
Чистота глаз
Савонаролы,
Изжога
Благочестия
И лести,
Давида псалмы,
Когда от Бога
Отрезаны мы,
Как купоны от серии.
Есенин пресытился простотой подачи — порой замечательной, — свойственной его крестьянским собратьям, и вообще этим смысловым рядом: нивы, птахи, хаты.
Зато уяснил для себя, что в поэзии приживаются искажённые грамматические формы и разноударная рифма; что в стихах могут появляться и отлично звучать совершенно неожиданные слова вроде «изжоги», «поршня» или «купонов»; что, наконец, осмысленная дисгармония не менее действенна, чем гармония.
Ему нравилось удивлять и ошарашивать; эти двое занимались ровно тем же, но заходили с какой-то другой стороны.
Мариенгофу — и поделом — уже тогда был выставлен счёт за излишнюю поэтическую эпатажность.
В 1918-м он писал:
…Что убиенные!..
Мимо идём мы, мимо —
Красной пылая медью,
Близятся стены
Нового Иерусалима.[17]
Или:
…Тут и тут кровавые сгустки,
Площади, как платки туберкулёзного, —
В небо ударил копытами грозно
Разнузданный конь русский…[18]
Или:
Руки царя Ирода,
Нежные, как женщина на заре,
Почему вы, почему не нашли выродка,
Родившегося в Назарете?..[19]
Едва ли Есенин хоть отчасти разделял этот кровавый пафос; но, признаться, крестьянские поэты в том же 1918 году писали не менее жуткие вещи.
Пётр Орешин так говорит о недавно убиенном царе и православных священниках:
Много, братцы, царём перевешано,
По указу царёву расстреляно.
А приказы — стрелять — не от лешего,
Государем расстреливать велено!
Догорело царёво судилище,
Отгуляли царёвы присяжные.
Под судом — Двуголовый Страшилище,
Под судом — воеводы продажные.
Не попы ль, златоусты духовные,
Заседали когда-то на судьбищах,
Как гуляки, картёжники кровные,
На царёвых потехах и гульбищах?
………………………………………….
Да пришла Мать-Свобода великая,
Провалилась вся гадь в преисподнюю,
Разбежалась опричнина дикая,
Как бесо́вщина в ночь новогоднюю…[20]
Клюев грозил на свой лад:
Пусть чёрен дым кровавых мятежей
И рыщет Оторопь во мраке, —
Уж отточены миллионы ножей
На вас, гробовые вурдалаки!
Вы изгрызли душу народа,
Загадили светлый божий сад,
Не будет ни ладьи, ни парохода
Для отплытья вашего в гнойный ад…[21]
Это Клюев утверждал: «Убийца красный — святей потира».
Это его:
…За праведные раны,
За ливень кровяной
Расплатятся тираны
Презренной головой.
Купеческие туши
И падаль по церквам,
В седых горах, на суше
Погибель злая вам!..[22]
С неменьшим, чем у Мариенгофа, вдохновением крестьянские поэты призывали избавиться от разнообразной нечисти — царей, воевод, попов, купцов — на пути к новому Иерусалиму.
Надо сказать, ни Шершеневич, ни Кусиков, ни Грузинов, в отличие от Мариенгофа и крестьянских сотоварищей Есенина, ничего подобного не писали.
Так что дело не в том, что имажинисты были «левее» крестьянских поэтов в смысле идеологическом — вовсе нет; даже, скорее, напротив.
Имажинисты были «левее» эстетически.
Тяжёлая, нарочито архаичная манера крестьянских поэтов перестала Есенину казаться соразмерной эпохе.
Предавал ли он таким образом крестьянских поэтов?
Безусловно, нет.
Ему надо было расти — выше себя, выше своей вихрастой головы, выше всех.
В ноябре у него вышла третья книга — «Преображение». Он преображался.
В январе 1919 года собравшаяся компания уже ввязалась в реорганизацию Всероссийского союза поэтов.
Цель был однозначна: занять там главные места, подчинить союз себе.
Их вызвали на совещание в Народный комиссариат просвещения. За большим столом сидел нарком Анатолий Луначарский, тут же — Горький; напротив — Есенин, Ивнев, Мариенгоф, Шершеневич.
Имажинисты оккупируют сцену Всероссийского союза поэтов — «Кафе поэтов» на Тверской, дом 18, вскоре сделав эту площадку практически своей.
Их первый совместный поэтический концерт прошёл 29 января 1919 года. Он был заявлен как «Вечер четырёх поэтов» — Есенина, Ивнева, Мариенгофа, и Шершеневича; пятым, сверх программы, выступил Кусиков.
Последним читал Есенин — каждый из перечисленных, несмотря на амбиции, знал, что самый знаменитый в компании всё равно он.
Будущий близкий товарищ Есенина Александр Сахаров вспоминал: «Кутаясь в свою чуйку, по-извозчичьи засовывая руки в рукав, словно они у него мёрзли… начал читать „Пантократор“. Читал он хорошо, зажигаясь и по мере чтения освобождая себя от всего связывающего. Сначала были освобождены руки, и он энергически размахивал правой рукой, затем на помощь пришла левая, к чёрту полетела сброшенная с головы шапка, из-под которой освободились пышные волосы цвета спелой ржи, волосы золотисто-соломенные с пробором посредине головы, и он весь закачался, как корабль, борющийся с непогодой. Когда он закончил, в зале была минута оцепенения и вслед за тем гром рукоплесканий».
Пожалуй, эту дату и стоило бы считать днём рождения имажинизма; но традиционно его время отсчитывают со дня публикации манифеста.