Бурный роман Есенина и Дункан на фоне пуританства первых лет революции воспринимался как скандал. В очень молодом мире московской богемы на заморскую диву смотрели как на порядком поношенную старую львицу. Есенин знал это, и вопрос нового друга не смутил его, не вывел из равновесия.
– Богом тебе клянусь, вот святой истинный крест! – Сергей перекрестился на трактирную икону и продолжил: – Хошь верь, хошь не верь: я её любил. И она меня любила. Мы крепко любили друг друга. Можешь ты это понять? А то, что ей сорок, так дай бог тебе быть таким в семьдесят!
Есенин положил свою кудрявую голову на мокрую клеёнку стола и заплакал, бормоча: «И какую-то женщину сорока с лишним лет называл своей милой…»
Поэт был пьян, на этом бы и остановиться. Но нет, ему вдруг захотелось домой, в деревню.
– Братцы! Родные! Соскучился я по своему Константинову. Давайте плюнем на всё и махнём в Рязань! Чего там до Рязани? Пустяки. По железке каких-нибудь три часа. От силы четыре. Ну? Давайте! Я вас познакомлю с моей мамой-старушкой. Она у меня славная, уважает поэтов. Я ей всё обещаюсь да обещаюсь приехать, да всё никак не вырвусь. Заел меня город, будь он неладен…
В. Катаев
– Он был так взволнован, – вспоминал Катаев, – так настойчив, так убедительно рисовал нам жизнь в своём родном селе, которое уже представлялось нам чем-то вроде русского рая, как бы написанного кистью Нестерова. Мы с Птицеловом заколебались, потеряв всякое представление о действительности, и вскоре очутились перед билетной кассой Казанского вокзала, откуда невидимая рука выбросила нам три картонных проездных билета.
До отхода поезда было два часа. Время коротали в очередной пивной, колоритное описание которой оставил Катаев:
– Мы сидели в просторной прохладной пивной, уставленной традиционными ёлками, с полом, покрытым толстым слоем сырых опилок. Половой в полотняных штанах и такой же рубахе навыпуск, с полотенцем и штопором в руке, трижды хлопнув пробками, подал нам три бутылки пива завода Корнеева и Горшанова и поставил на столик несколько маленьких стеклянных блюдечек-розеток с традиционными закусками: виртуозно нарезанными тончайшими ломтиками таранки цвета красного дерева, мочёным сырым горохом, крошечными кубиками густо посоленных ржаных сухариков, такими же крошечными мятными пряничками и прочим в том же духе доброй, старой, дореволюционной Москвы. От одного вида этих закусочек сама собой возникала такая дьявольская жажда, которую могло утолить лишь громадное количество холодного пива, игравшего своими полупрозрачными загогулинами сквозь зелёное бутылочное стекло. Но ограниченность денег не давала возможности развернуться. Тогда Птицелов, проявив благородство, сдал свой билет в кассу. Вскоре его примеру последовал Катаев. Сдал свой билет и Есенин – не ехать же в Константиново одному? Разом забыв старушку-мать в ветхом шушуне, Сергей читал свою поэму «Анна Снегина»:
При этих словах Есенин всхлипнул, по щекам его текли горючие слёзы. Расчувствовались и его застольные друзья. По щекам Катаева тоже потекли ручейки. Птицелов опустил на стол свою лохматую голову и издавал носом горестное мычание.
…Через пятьдесят лет Валентин Петрович, умудрённый горьким опытом жизни, писал: «Уже тогда, в первый день нашей дружбы, в трактире на углу Чистых прудов и Кировской, там, где теперь я вижу станцию метро „Кировская“ и памятник Грибоедову, я предчувствовал ужасный конец Есенина. Почему? Не знаю!»
С этого дня началась дружба умудрённого жизнью скульптора и, по существу, ещё входящего в жизнь молодого поэта. А мастерская Конёнкова стала одним из надёжных прибежищ в неустроенном быте поэта. Есенин часто наведывался к С. Т. Конёнкову. Сергей Тимофеевич вспоминал: