В Рузаевке – крупной узловой станции с вокзалом и ремонтным депо – Деев надеялся на многое и искал сразу все: еду, дрова или прачечную, что согласилась бы за ночь выстирать эшелонное белье. Не нашел ничего. Но, рыская по территории, на задворках отстойника разглядел пустую цистерну, грязнущую и в масляных подтеках; такими обычно перевозили ворвань. Выяснилось: и правда, доставили когда-то китовый жир, а что после делать с пустой емкостью – не знали, оставили до распоряжения. “Разреши остатки с донышка соскрести”, – попросил Деев начальника станции. Тот усмехнулся и разрешил: “Соскребай, если найдешь хоть каплю”. Зря усмехался: Деев с Бугом весь вечер проползали в холодном баке, чуть не задыхаясь от рыбного зловония и обтирая стены камышовым пухом; вылезли с ведром пропитанных жиром комочков – для смазывания пролежней.
В Сызрани бегал по городу и требовал невозможного – пуховые подушки. Был в горснабе, в горсовете и в отделении милиции. Везде смотрели, как на идиота, чуть пальцем у виска не крутили. “А где мне, по-вашему, подушки искать? – огрызался Деев. – В степи?” В отделении милиции увидел случайно, как привезли взятых с поличным самогонщиков. Выклянчил часть вещественных доказательств – три бутыли мутного первача: хоть и не спирт, а для дезинфекции в лазарете вполне сгодится.
В Самаре обнаглел: отправился не в снабжение, а напрямую на мыловаренный завод – просить мыла. Директор не дал: товар медицинского значения, а отчетность строгая, не пошалишь. Уже уходя ни с чем, Деев заметил во дворе телегу с дезостанции – приехала за мыльными смывами, в которых проваривалось особо грязное белье. Подкупил возницу: за бутылку самогона из лазаретных запасов тот согласился забрать пятьсот рубах и контрабандой свозить на дезинфекцию – в ночную смену, когда начальство спит, а рабочие не прочь пропустить на халяву стаканчик. Провернули все затемно: рубахи уехали из “гирлянды” на закате, а вернулись под утро – мокрые, едва отжатые, но честно пахнущие мылом и иной противной химией.
У Кинели заметил тянувшийся вдоль путей обоз агитаторов: верблюд тащил большую кибитку, раскрашенную в яркие цвета и лозунги, а из нее торчали несколько молодых и веселых лиц. “Книжки детские есть?” – закричал Деев с вагонных ступенек. “Только песни!” – рассмеялись в ответ. На том и сошлись. Пока “гирлянда” заправлялась водой и песком, агитбригада пробежалась по вагонам: под гармошку и бренчание ложек исполнила в каждом забористую песенку, сплошь состоявшую из придуманных слов, – эдакий веселый винегрет, который Деева озадачил, а детей привел в восторг. Добравшись до лазарета, агитаторы стушевались было и хотели завершить концерт, но фельдшер попросил спеть и лежачим тоже. Спели. “Крам-бам-були! Юшки-вьюшки! Веревьяны, веревью!.. Синтерьетор! Извинотор! Байбаюта и та-та!” – раздавалось в бывшей церкви. Дети неподвижно лежали на нарах – может, слушали…
Деев стал даже и не охотником, а охотничьим псом, что за версту чует дичь и устремляется к ней через леса и болота. Деев стал хищником: хватал всё, что могло накормить, согреть или порадовать детей, и тащил в “гирлянду”.
Знал, что за этой бесконечной охотой – вынюхиванием, выслеживанием, погоней и выпрашиванием – прячет страх: вслед за днем неизменно наступит вечер. А значит, снова нужно будет идти к лежачим.
Падали сумерки, густели и оборачивались ночью. “Гирлянда” почти растворялась в этой тьме, окна загорались керосиновым светом, желтыми квадратами парили над землей. В этот синий и сонный час, когда старшие дети уже лежали по нарам, слушая лермонтовские стихи, а Фатима пела для малышей, в штабной приходил Буг – на колыбельную. Обратно в лазарет шли уже вместе.
Буг направлялся прямиком к нарам, где произошли нынешние новости. Ставил керосинку у изголовья и откидывал мешковину с лица лежачего. Деев смотрел на застывшую мордочку, каждый раз с трудом узнавая ребенка, – утончившиеся носики и стеклянные глаза превращали детей в кукол, едва напоминающих прежних себя. Веки им Буг почему-то не прикрывал, зато лепил из губ улыбку, пока мышцы не успели закоченеть, – все умершие улыбались.
Деев кивал. Фельдшер заворачивал тельце в мешок; поднимал – легко, как младенца, – и передавал начальнику; брал керосинку и шагал вперед, освещая дорогу. На выходе прихватывал лопату, что теперь всегда стояла в углу лазарета. Деев нес ребенка; он всегда носил детей сам, иначе не мог.
Они спускались по вагонным ступеням – молча и торопливо, озираясь на тихие вагоны, – и спешили прочь. Еще днем Деев успевал приметить местечко подальше от путей, где-нибудь за складскими домиками или придорожными кустами. Туда и направлялись. Позади скользила беззвучная тень – Загрейка.