— Зато его канонизировали и чтят как святого во всем христианском мире, — возразил живо Лермонт, — вот уже одиннадцать веков! Более того, он недаром пожертвовал собой — с четыреста четвертого года — года его убийства толпой римской — бои гладиаторов запрещены.
— Да разве мы с вами не гладиаторы?! — криво усмехнулся полковник рейтаров. — Клянусь тремя Царями Кельна, самые настоящие гладиаторы. Сражаемся по чужой указке за злато и за живот свой… уф… уф… тьфу, гром и молния! Опять приступ!..
Старый кельнский рыцарь застонал, заскрежетал зубами. Исказилось его лицо — опухшая от пьянства рожа с боевыми шрамами. Вся история Московского рейтарского полка была написана на этой роже, не говоря уж о домосковской предыстории.
— Скоро прощусь я с тобой, ротмистр, — прохрипел полковник, — с тобой и с полком моим. Помни, я любил тебя, хотя всегда считал безнадежным Дон-Кишотом. Ото всех недругов и наветов тебя, правдоискателя несчастного, спасал, укрывал, а накопил ты их уйму. Только бездельники и блюдолизы не имеют врагов. А я сам мечтал в юности быть Амадисом, Тристаном, настоящим рыцарем. Ты и сейчас стремишься им быть, только этот мир не для Дон-Кишотов. А я быстро превратился в скотину, разбойника, на рейтарском довольствии, даже на конском корме, разрази меня Господь, наживался. И все пропивал! Все тратил на какую-нибудь шлюху. Словом, пожил я славно. Уф… уф… Опять начинается… Да постоят за меня трое Царей Кельна, когда я подойду к жемчужным вратам святого Петра!..
Не только разнузданные рейтары, но царское войско вело себя в своей стране, «Царь им велел боронити», не лучше, чем англияне в Шкотии. И как шкоты восстали против насильников и угнетателей, так и русские страдники и холопи поднимались против царской рати, в отчаянии дубинами, топором и косой обороняли живот свой, все чаще вспоминали народного богатыря Болотникова.
— Вашими бесчеловечными действиями, — прямо сказал он полковнику рейтаров, — вы не только вызываете нарекание и бесчестие на рейтаров, вы повернете чернь против нас! И вновь, как в Смуту, всколебнется чернь на бояр и начнется кровавая междоусобица, вину за кою будут нести одни только притеснители. И уничтожит чернь войско, пойдет на Москву! Положит пусту все царство из края в край!..
— Мы вздуем проклятую чернь, — ответил с усмешкой полковник. — Не посмеет подняться против Царя… Уф… Уф… У нас оружие, а у нее его нет… Уф… Уф… И мы ее розгами, батожьем, кошками!.. А молодых холопев — в рекруты!.. Русские — это скот. Триста лет были они невольными рабами у татарских баскаков и еще триста будут добровольными рабами у своих Царей!..
И Лермонт замолчал, понимая всю бесполезность своего спора со старым наймитом, коему наплевать было на народ с колокольни Ивана Великого. А ведь в ту пору уже мужал на Дону Степан Разин, уже оставалось всего каких-нибудь три десятка лет до того рокового дня, когда князь Юрий Долгорукий, потомок того самого, повесит брата Степана, а Степан станет во главе крестьянской революции. Уже бежали на Дон казаковать холопские ватаги со Смоленщины и других земель Московской Руси. Среди голытьбы зрел страшный бунт. Скоро войдут в возраст бесстрашные народные вожаки-разинцы: Максим Нечай, Василий Ус, Сергей Кривой, Федор Шелудяк, крепостной Чирок… Уже закипал тихий Дон… Настанет день, и «воровские шайки» и еретица старица Алена — «Богатырь-ведьма» Разина будут крепко бить рейтаров и их полковников — Зубова и Зыкова…
Через много-много лет девятнадцатилетний потомок Лермонта будет писать в своем первом романе «Вадим»: «Умы предчувствовали переворот и волновались: каждая старинная и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь могла смыть эти постыдные летописи. Люди, когда страдают, обыкновенно покорны; но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра: притесненный делается притеснителем и платит сторицею — и тогда горе побежденным!..»
Вот о чем предупреждал ротмистр Лермонт своего полковника. Доживи он до разинщины, вспомнил бы горящие деревни под Смоленском, бунт, кой читал он в хмурых глазах холопев.