Я к этому времени успел наметить берег реки, деревню на нем с барской усадьбой на холме и на первом плане — лодку. Горячее, нетерпеливое чувство переполняло меня, — чувство, что получается, и уверенность в каждом штрихе, в каждой линии. В рисовании с натуры я был слабей. Борис Николаевич упрекал меня в том, что я мало гляжу на натуру, мало следую ей, зато добавляю фантазии, потому-то все у меня выходит не похожим на себя: грач, но другой, не тот, что на столе, куб и шар, но опять-таки другие… Сейчас натуры не было, одно лишь мое воображение, а в нем — круги на воде, ломающие отражения облаков, лодка с опущенными веслами и Герасим в лодке — он сгорбился и закрыл лицо ладонями, чтобы не видеть, как погибает Муму… Я едва не плакал — так живо и сильно представлялось мне все: тихий летний вечер, река, мука Герасима и ненарушимый покой барской усадьбы. Точно сквозь сон, сон о Герасиме и Муму, подмечал я, как заглядывала в мою тетрадь Мононотно, как Борис Николаевич остановился у меня за спиной, стоял долго и тихо, а потом пошел дальше. Я услышал, что он объяснял кому-то:
— Ты не продумал композицию… Теперь уж ничего не поделаешь, так продолжай… Можешь нарисовать, как он ползет к дзоту, тогда все выровняется…
И сам я был точно в огне, и карандаш, казалось, раскалялся в моей руке…
— Здорово, — вздохнула Мононотно. — Подари, а?
— Если он не возьмет, — кивнул я на учителя и посмотрел на ее рисунок. Там с великим тщанием были выведены девочка на садовой дорожке в платье с оборочками и цветущие клумбы по обе стороны от нее. — А ты кого изобразила?
— Это Герда в саду волшебницы.
— А… А ты мне тогда свой.
— Идет.
Борис Николаевич собрал рисунки, стал раскладывать их на столе, потом в руках его появились блокнот и авторучка.
— Вот, на мой взгляд, лучшая работа, — сказал он и показал всему классу мой рисунок. — Хорошая композиция, есть настроение, легко прочитывается содержание рассказа. Удачно выбран момент, самый драматический. Пять с плюсом.
— Ух ты! — выдохнула Мононотно.
— Такой отметки не бывает, — подал голос Ленька.
Мононотно резко повернулась к нему.
— А вот и бывает! Молчал бы уж, завистник.
Ленька деланно рассмеялся. Мононотно обратилась ко мне, лицо ее горело от возмущения:
— Ну кто его спрашивает, правда?
— У тебя, Солодов, тоже неплохая отметка, — успокоил Леньку Борис Николаевич. — Четверка. Ты не продумал свой рисунок… Вообще все справились с заданием неплохо. Вот интересная работа, — Борис Николаевич показал нам Герду в саду волшебницы. — Аккуратная, правда, плоская, условная, но можно и так. Тоже четыре…
Где-то на первом этаже сначала тихо, потом громче, смелей забился звонок. Это тетя Маша, взяв его с тумбочки под часами, где он обычно стоял — тускло-желтый, скромный, с гайкой на веревке вместо язычка, — трясла его в руке и шла вверх по лестнице, чтобы нам было слышней.
Борис Николаевич красным карандашом ставил отметки на рисунках и авторучкой заносил их в блокнот. Потом он раздал нам рисунки, я взял свой и, полюбовавшись крупной пятеркой с плюсом, подвинул его Мононотно.
— А тебе не жалко?
— Не, — сказал я. — Захочу, еще нарисую.
Она спрятала мой рисунок в парту и передала мне свой — с Гердой в саду волшебницы и четверкой, похожей на перевернутый стул. Я тоже убрал его в парту и ушел в пионерскую комнату, теперь уж не помню зачем. Мне нравилось там бывать, нравилось трогать латунные прохладные горны, палочки, скрещенные на барабанах, нравилось листать книги, которые там стояли на этажерке, книги, рассказывающие о том, как ставить палатку, разжигать костер, проводить линейку, игру в детей капитана Гранта…
Скоро опять раздался звонок, я поспешил в класс и еще у двери почувствовал: что-то там не так. Почти все были уже на своих местах, несколько ребят толпилось возле нашей парты.
— Какие вы все злые, нечестные! — говорила Мононотно высоким, срывающимся голосом. Лицо у нее было красное, гневное и странно дрожало. А на парте лежал мой рисунок, заляпанный чернильными кляксами. Кляксы шли по нему накрест, двумя пересекающимися дорожками, из них выглядывал лишь хвостик пятерки, плюс да деревня с барским домом.
— Он художник, — услышал я ехидный, покхекивающий голос, — он еще тебе нарисует…
Я повернулся на голос и увидел лицо Леньки Солодова, оно торжествовало, увидел глаза его и ухмылку — скользкую, трусливо-наглую, точно она помимо воли его вылезала наружу.
Не знаю, как в руке у меня оказалась ручка, моя ручка с мокрым еще прямым и острым пером, та самая, которую Ленька взял из углубления в парте, погрузил в чернильницу и стряхнул над моим Герасимом, а потом еще погрузил и еще стряхнул. Класс встревоженно загудел, заговорил. Ленька, пятясь, уперся спиной в стену и, защищаясь, перехватил меня за запястье и сжал что есть силы. Ручка покатилась на пол. Ленька усмехнулся торжествующе. И тогда я ударил его кулаком в лицо.
Тут я заметил, что все вокруг поднимаются из-за парт, а Ленька садится, весь съежившись.
— Гуд дей… Сытдаун плиз…