Я и сам знал, что не выйдет, и кивнул и стал смотреть на приземистый амбарчик величиной чуть больше колодезного домика. Он стоял позади рябины. По тесовой крыше его лепились зеленые бархатистые ежики мха, краснели сбитые птицами полурасклеванные ягоды и узкие, перообразные листья. Интересно, для чего он? Я поднялся с межи, уколовшись локтем о шипастый, ядреный татарник, и зашагал к амбару, стал обходить его, пока не оказался перед низеньким дверным проемом, в котором откосом мягкого, уходящего под крышу холма стояло тусклое, увядшее сено. Я вошел, влез на этот холм, зыбко проминающийся под моей тяжестью, и позвал Альку. Несколько раз позвал, прежде чем услышал приближающиеся шаги и увидел в проеме ноги в грязных чулках суглинистого цвета, которые лопнули и расползлись на угловатых коленках, и подол красного платья.
— Как тут здорово! — сказал я, перевертываясь на спину. — Ты как хочешь, а я тут буду ночевать.
Алька подумала и крепко шмыгнула носом.
— И я тогда. На печи больно жестко.
«Ну, теперь-то высплюсь». От одной этой мысли мне стало легче. Так и быть, управимся мы с этой картошкой, надо. Я съехал с шуршащей и мягкой сенной горки, встал перед Алькой и сказал:
— Ладно, пойдем копать. А завтра — домой.
Под вечер — солнце уже из-за рябины осыпало огород золотой, сухой пыльцой — в калитку вошел сосед, дядя Семен, которого я видел накануне во дворе дома напротив. Он был в тех же галифе, латаной гимнастерке навыпуск и сером картузе.
— Ну, соседка, — начал он, останавливаясь возле нас и постукивая себя кнутовищем по ноге, — осоки-то тебе надо? А то я накосил.
— Ой, надо бы…
Семен, щуря небольшие усмешливые глаза, от которых, точно от солнышек, разбегались лучики морщин по обветренной, загорелой коже его лица, глянул из тени козырька на меня, Альку, на грязные, высохшие подтеки на наших щеках и кивнул:
— Добро. Только гостей со мной отпусти. Помогут собирать да накладывать.
— Пусть едут, пусть…
Мы обрадованно бросили заступ, бадьи, пошли за дядей Семеном и, углядев за калиткой телегу и темно-каштановый, с желтоватым хвостом круп лошади, обогнали его — так и припустились.
— Покатаемся! — радостно сказала мне Алька, оборачиваясь на бегу, чумазое лицо ее так и сияло.
Она живо забралась в телегу, уселась над задним ее колесом, свесив ноги в запылившихся ботинках и чулках. Я, следуя ее примеру, устроился с другой стороны. Дядя Семен подошел, опять посмотрел на нас, усмехаясь одними глазами и строго сжав губы, сел в передке телеги, подобрал вожжи и легонько хлестнул ими лошадь по спине: «Н-но, Милка». Милка, небольшая кобыла с желтыми махрами над копытами, мотнула головой, пошла, и мы покатили со двора по селу, по ворсистым луговинкам, в которых глохнул звук колес, мимо изб, смотревших через проселок друг на друга, молчаливых стариков на завалинках и лавках, мимо церкви, во дворе которой горбился бедный стожок, а в березах галдели неугомонные молодые грачи. Солнце смотрело прямо в улицу, обдавая золотом и розовым направленным светом и нас, и стену церкви, обращенную к нему, и прямоугольный пруд… На косогоре нас закачало, затрясло. Колеса телеги, по самые ступицы осев в сухих глинистых колеях, так и ходили, спотыкаясь о жесткие выбоины и камни. Алька попробовала сказать что-то, но голос ее раздробило на мелкие кусочки, он искажался настолько, что ничего нельзя было понять. Алька поглубже подвинулась в телегу и накрыла краем платья свои оголившиеся коленки.
Мы спустились с косогора и легко, освобожденно, ровно покатили по мягкой от пыли, лениво разлегшейся дороге.
— Вот я и говорю, — повторила Алька то, что невозможно было разобрать на косогоре, — ехать бы да ехать. Смерть люблю кататься.
— Хорошо бы, — согласился я. — До самого дома. А там: «Здрасте, вот и мы…»
Я задумался о своем доме, верней, о каморке на втором этаже, о том, чем сейчас занята мама. Знала бы она, что мне здесь придется копать картошку с утра до вечера, — не отпустила бы, пожалела. Странное дело: я охотно уезжал, уходил из дома, а в гостях скоро начинал тосковать о нашей комнатке с печкой-столбянкой, опоясанной тесемками, за которые зимой мы совали сушиться валенки, бурки, носки. Вот и теперь мне хотелось поскорей домой, но нельзя было, и я, набравшись терпения, готов был отвлечься на что угодно, лишь бы скорей прошло время. А время сейчас, казалось, тоже бежало вместе с Милкой, глухо топающей широкими копытами по земле, под негромкое постукивание тележных колес, что ходили на осях, выжимая из-под себя черные, шариками скатывающиеся в пыли капли дегтя…
Телега накренилась на неровном спуске и съехала в болотистую луговину возле реки. Здесь в колеях темнела вязкая, торфяного цвета земля и островом стояла необыкновенно яркая под осень, сытая, плотная зелень.
— Вот бы для цветов набрать, — сказала Алька и заерзала на телеге.
— Что?
— Говорю, для комнатных цветов земля хорошая. Набрать бы, да больно далеко нести…
Она вдруг умолкла, насторожилась и поспешно подобрала ноги.
— Гляди, гляди, — затормошила меня, округлив глаза. — Гляди, так и разбегаются…