— Да что, Степана уж давно нет, сыновья его с войны не вернулись, все трое. И Черного, и дочки его тоже нет, а внучка его в заводоуправлении работает… растолстела… Я тут как-то обедал в управленческой столовой, дак она рядом сидела с товаркой. Такая вся из себя, в кольцах золотых. Хлеб двумя пальцами берет. Я терпел, терпел, да и говорю: мол, чёй-то ты, голубушка, хлеб-то двумя пальцами, небось мужика ночью обеими руками хватаешь, а хлебом вроде брезгуешь?.. Ох и разошлась! Ну да че уж… Может, и я что не так брякнул, вы — молодые, вам виднее.
— Ну и при чем тут быт? — удивился Гришуня дедову неожиданному рассказу.
— Дак, и я говорю: ни при чем, так, к слову, лошадь-то, мол, Бытовкой звали, как-то не по-людски…
— Я-асно, — Лычкин хитро подмигнул деду. — На пушку берешь, воспитываешь? В жизни всегда есть место подвигу? — читаем и мы газеты… Не боись… — он хлопнул себя по коленям. — Не то, не то, дед! Твоя внучка этого самого Черного — что ни на есть самый настоящий диалектический выродок.
— Че-е-во? — оживился Ворохопка.
— Тебе не понять, тут чистая философия… — значительно промолвил Гришуня. — Старики умирают, а рождаются новые.
— Ну ясно, — согласился неведомо с чем Ворохопка. — Философия — она тово… Ты глянь-ко, бутылка-то вроде вся… Ну-ко я… Тут у меня бражка, — засуетился он и полез в подвал.
Бражка у деда стояла с прошлого года. С тех пор, как он в последний раз ездил на Калиновский прииск.
От прииска уже ничего не осталось, видать, бедновата была золотая жила, поразрабатывали ее и скоро бросили, дома раскатали, перевезли на новое место, но остался знаменитый сад с позараставшими аллеями, да одичал и разросся по окрестностям хмель. Дед нарвал целый мешок хмелевого цвету и поставил дома бражку на меду с хмелем, только вот поводов отведать ее было маловато.
Бражка выбродила и приобрела золотистый солнечный цвет. Она играла и искрилась в стаканах, которые Ворохопка выставил специально для нее, «не из стопочек же брагу-то пить».
Гришуню разморило и от немудрящей, но сытой закуски, и от водки с брагой, пришло какое-то довольное успокоение.
— На Калиновском был? — спросил он, зная, что только там можно нарвать хмелю.
— В прошлом годе ездил поминки справлять, — ответил дед и пояснил: — Там в сороковом году мой Васютка разбился.
— Сын?
— Первенец. Полез с товарищами на Шихан склад Чики Зарубина смотреть, ну и сорвался.
— Ясно, — они помолчали, по принятой на Руси традиции отдавать дань памяти покойным.
— А мои оболтусы все в женихах, — нарушил молчание Гришуня, высказав свое наболевшее. — Вроде и не шадровитые, и умом не склизкие, а вот девки все мимо них ходят.
— Дак, из-за тебя, поди…
— Чево эта?.. — Давно уж Гришуня подумывал, что из-за него, из-за его невезучести, сыновья никак жен не подберут, но впервые ему это прямо сказали посторонние.
— Ты, Григорий, только не обижайся, знашь ведь, с ленцой ты. Все вон философии разводишь, а какая мать свою дочь в твой дом отдаст, сыновья-то всегда в отца.
— При чем тут дом?! — возмутился Лычкин. — Я по плотницкому делу мастер, а не по железкам этим! Вы мне работу дайте, я, может, может… дворец без гвоздя единого… а то вон церковь! А на черт мне это железо, один от него холод и мрак.
— Не скажи, — обиделся захмелевший дед, — железо, оно уважения от человека в первую очередь требует, ты вон про душу-то говорил, а сам-от с душой ли работаешь?
— Ты мне брось! — склонился над столом ближе к Ворохопке Гришуня. — Ты брось душу мою трогать, я человек русский, и душа у меня нежная. Я хоть кровью своей никого, кроме клопов, не кормил, но почитай полрайона этими вот руками отстроил.
— А я коль ковал? — рассердился не на шутку Ворохопка. — Я всю жизнь возле металла прожил — и не сметь! — оскорблять при мне святое дело!
— Ты чево эта? — опешил Гришуня.
— А ты чево? — вдруг остепенился дед.
— Кричишь.
— Дак, ты первый начал.
— Ну да, я… Я к тебе в гости пришел, как к человеку, а ты кричишь…
— Григорий! — дед расчувствовался. — Да рази я… Только ты при мне кузнечное дело не хай, дело это красивое. Ох, красивое! Этак заготовочку в угольки ткнешь, и она калится, только тут надо поглядывать, а то сгорит. И вот раскалилась и мурашки пошли, этакие искорки, вроде как озноб у ней, у заготовки-то. Тут ее бери и работай, что душа возжелает — хоть лемех, хоть саблю, хоть цветок — все можно из железа, только с душой, с душой!
— Ну да, а я что говорю… Дом-то скатать тоже, поди, с душой надо. Это тебе не хухры-мухры, дом-то, в нем люди жить будут, детишек рожать-кормить.
И, наверное, бесконечные могли длиться их сердечные излияния, если бы не прибежал Лычкин-младший — Витька.
— Папка, — закричал он с порога. — Тебя мамка домой зовет! Вот бу-у-дет тебе…
— Сынок… — потянулся к нему Гришуня. — Витю-у-ха! Иди сюда, я тебя с Ворохопкой познакомлю, с настоящим русским человеком, не то что эти… Иди сюда, а то дед скоро помрет, и все! Как сказал этот… Смоктуновский: прервалася связь во времени.
Но Витюху на улице ждали дружки.
— Не-е, — протянул он. — Не хочу, мы в «жоску» играем. — И убежал.