Пчела за окном спикировала на цветущее изобилие и глубоко вонзила свой хоботок в медоносный цветок. Тонкая веточка упруго прогнулась, покачивая пчелку.
— Твоя мать, Ганс, была чешкой, она даже не умела говорить по-немецки…
— От матери я мало что унаследовал, к счастью…
У Катки потемнело в глазах. Перед ней возникла пустыня с бесцветным, расплывчатым горизонтом.
— Но ведь есть немцы, которые не хотят больше идти в армию и не допускают мысли о третьей проигранной войне…
— В третью войну Германия вступит не одна. Слабые союзники всегда были несчастьем Германии. Теперь наши союзники не слабы. — Он обратил внимание на то, как дрожат руки Катки, но беспощадно продолжал излагать свое кредо. — Пойми, — сказал он агрессивно, закуривая новую сигарету. — Я не могу болтаться в безвоздушном пространстве. Какие у меня перспективы, на кого мне ориентироваться? На кого? На тех, которые кое-как выжили и чувствуют себя зверьем, загнанным в огромный зверинец? Вместо того чтобы скрыть свою душевную боль, они выставляют свой гнев и свой позор на всеобщее обозрение и удивление. Бесконечные стенания. Однако стены, которые их окружают, глухи и безмолвны, и люди теряют головы от своего собственного вытья… Другие указывают пальцем на нас: вы, бывшие офицеры, повинны в нашей катастрофе! Вот и посуди сама, что, кроме армии, может изменить это немыслимое положение и снова вернуть немцам их достоинство, человеческий облик! Теперь я, как видишь, хожу оборванцем, я нуль, плевок на земле. Только получив возможность надеть на себя военный мундир, я стану полноценным человеком!
Его слова возмутили ее.
— И ты пошел бы воевать против родины?
Он отвел глаза и некоторое время молча учащенно дышал.
— Какой родины? Против той, которая выгнала нас, как ненужных скотов? Тридцать килограммов барахла — и убирайся вон!
— Тебя никто не выгонял, Ганс! — В глазах Катки отражался охватывающий ее ужас.
— Меня — нет, но миллионы других, таких, как я. Что ж это за родина?! — прохрипел он.
Катка приложила ладони к щекам.
— Я знаю только одну родину, — тихо сказала она. — Ту, где я играла в куклы, где учитель рассказывал о том, как сожгли Яна Гуса, где бабушка пекла хлеб. Ох, как этот хлеб пах анисом и тмином! Я мечтала о нем в Валке и до сих пор ощущаю его тепло и мягкость, помню, как таял он на языке… Я знаю только ту родину, где я впервые пошла на танцы и на первое свидание, где я обливалась горькими слезами, когда мимо меня проехал первый мотоцикл оккупантов и гитлеровский солдат с автоматом в руках, стоя в коляске, орал: «Rechts fahren!»[122]
Я не знаю родины, кроме той, где я с тобой шла под фатой к алтарю, где теперь осталась моя смертельно больная мать и где, Ганс, осталась и твоя мама…В дальнем углу зала раздвинулась портьера — внезапное смятение отразилось на лице Ганса.
Долговязая женщина с выдающимися скулами и накрашенными губами остановилась у их столика. Она тяжело дышала, и в голосе ее прозвучал упрек:
— Всюду ищу тебя, Гансерле…
Ганс вертел в руках карандаш, челюсти его плотно сжались.
— Это фрау Хогаус… — пробормотал он.
Пришедшая села на краешек стула.
— Мне сказали, что к тебе кто-то приехал… Eine Dame[123]
. — Фрау Хогаус скользнула испытующим взглядом по Катке, инстинктивно угадала опасность, брови ее сдвинулись.— Оставь нас одних, иди домой, Зелла! — сказал Ганс хмуро.
Катка оглядела женщину. Нельзя сказать, что лицо ее было некрасиво, но фигура какая-то бесформенная, пояс полупальто посажен слишком низко, а шляпка с вуалеткой не подходит к ее костюму, к тому же она слишком сдвинута на затылок. Почему это немки не умеют одеваться?
Катку покоробило слово «дама». И фрау Хогаус тоже взволновалась. На скулах у нее появились багровые пятна, она провела носовым платочком по вспотевшему лбу, а испуганные глаза ее все тянулись к Катке. «Нет, это не обыкновенная встреча, здесь дело идет о гораздо большем, это, вероятно… Um Gotteswillen»[124]
.— Ну, пойдем же, Ганс, ты ведь болен, тебе нельзя волноваться…
— Иди домой! — резко крикнул Ганс и сбросил ее руку со своего локтя.
Перевернувшаяся рюмка звонко стукнула по подносу, немногочисленные посетители удивленно обернулись. Лицо его стало серым, губы посинели. Вдруг хрустнуло — в его руках сломался карандаш.
— Господин Тиц, — раздалось из противоположного угла, — вас вызывают к телефону!
Отойдя шага четыре, Ганс обернулся, беспомощно оглянулся на двух женщин у столика, потом покорно развел руками и, ссутулившись, пошел, тяжело наступая на пятки. Не дойдя до телефона, он еще раз оглянулся. Гизелла Хогаус подняла вуалетку. В этом неуклюжем жесте было что-то смешное.
— Вы…
— Жена Ганса.
Гизелла Хогаус судорожным движением прижала руку к виску.
— Мой бог… — она на миг замерла с открытым ртом. — Что… а что… что вам тут нужно?
Ее длинные пальцы водили по тонким губам — туда и сюда, туда и сюда, слегка размазывая помаду. Она не хотела так сказать, но дикий страх лишил ее способности соображать.